Шрифт:
А под конец я не могу не вспомнить о другом писателе, который нынче у нас не в моде, которого осмеивает, вернее, замалчивает банда писак, недостойных чистить ему ботинки. Он-то, слава богу, вкусил сполна все радости плоти. На войне он становится командиром, Баррес до этого не дослужился; он бороздит вражеские воды на торпедном катере, тайно заходит в них на подводной лодке; он ранен; он проникает вглубь вражеской территории, при свете дня преодолевает на самолете пятьсот километров, чтобы во время бомбежки пролететь над вражеской столицей; он захватывает город и дарит его своей стране; он становится кумиром молодежи, — а Баррес в день «парада Победы» проходит по проезжей части проспекта Великой Армии, и в толпе, собравшейся на тротуарах, узнают его, произносят его имя, но из этой толпы не доносится ни единого приветственного возгласа. Он совершает все это, будучи ровесником Барреса, или почти ровесником: он всего на год моложе, и его не назовешь молодым. Но он не из породы тех, «чьи потребности находят удовлетворение» лишь в искусстве. После рассказа о человеке, который лишь принюхивался к тому, что взяли от жизни другие, я просто должен был рассказать о человеке, который сам взял от жизни все, что мог.
1925
1925. Баррес уходит все дальше
«Мне хотелось бы, чтобы сейчас, два года спустя, вы уточнили вашу позицию по отношению к нему как писателю и как человеку».
В таких словах «Нувель Литтерер» попросила меня написать несколько строк о Барресе. Правильно. Наши «позиции» по отношению к людям, к идеям, к проблемам меняются год от года. И дело не в том, что в природе, согласно древнему изречению, все течет, — а в том, что всякий раз некая позиция меняется на прямо противоположную. И нам еще приходится оправдываться за то, что мы следуем этому неодолимому течению: такова одна из нелепых повинностей, налагаемых на нас общественным мнением. Это все равно как, если бы ребенка упрекали в том, что он унаследовал фигуру матери. Но человеку незачем оправдываться, если он меняется, ведь перемена — это чаще всего результат житейского опыта, возмужания, всего того, что приходит к нам с годами, пусть даже речь идет о перемене политических взглядов, которая обычно подвергается суровому осуждению. Меняться не грешно, ибо это свойственно человеку. Но в том, что ты не изменился, также не нужно оправдываться.
Ну, так вот: если спустя два года я все еще полагаю, что Баррес — наш самый значительный писатель первой четверти XX века, то как общественный деятель он теперь нравится мне куда меньше. Придавать чрезмерную важность людям и предметам, вовсе этого не заслуживающим, кидать свой ограниченный и недолговечный запас сил в бочку Данаид, чтобы потом снова и снова начинать все сначала, расточать лучшее в самом себе на потребу дуракам и мерзавцам, отдавая им положенную дань пустой болтовни, суеты и того, что я, увы, должен назвать ребячеством в серьезных делах: выполняя эти непременные условия общественной деятельности, он зачастую забывал, что первейший долг выдающегося человека — это его долг перед самим собой (люди заурядные об этом долге не имеют понятия).
Во все, чем он занимался, он привносил страстность, присущую ему одному; перенять ее нельзя, даже старательно подражая.
Я не раз видел Барреса на парламентских заседаниях, когда депутаты обсуждали преступный мирный договор. «Я бы этого не вынес, — размышлял я тогда. — Как ему удается держать себя в руках? Присутствовать на сборищах, где решаются такие важные вопросы, причем решения принимаются без любви к истине, без любви к родине, присутствовать и не принимать самого активного участия в происходящем, — я не вынес бы этого физически. Либо надо целиком посвятить себя парламентской деятельности — и тогда прощай, литература, — либо попросту не обращать на нее внимания, даже перестать читать газеты. Но сидеть там, ни во что не вмешиваясь, делать заметки в блокноте и наслаждаться мерзостью происходящего, ибо «без этого было бы тоскливо жить»{12}, — нет, для меня такое немыслимо. Отвращение, раздражение, негодование, желание крикнуть: «Да ничего подобного!» душили бы, распирали бы меня и заставили бы уйти отсюда, как я ухожу сейчас». В самом деле, побывав как зритель на трех заседаниях, я больше не возвращался в Палату, где мой разум, мое сердце, остатки моего здравого смысла, в общем, все мои чувства подверглись пытке, потрясение от которой повлияло на всю мою жизнь.
Если вас очень сильно тошнит, уже не до честолюбия: властвовать над людьми значит тесно соприкасаться с ними, а именно это стало для вас совершенно нестерпимым. И лучше уж удалиться в свою палатку, чем сохранять среди себе подобных такую позицию, когда все мысли сосредоточены только на том, чтобы истребить их всех до единого.
Вдобавок из-за своей общественной деятельности Баррес не был «свободным человеком».
Наверное, как однажды сказал он сам, поток увлекал его за собой, не загрязняя, и этим нельзя не восхищаться, особенно когда видишь, сколько блестящих людей замарываются с ног до головы, участвуя в этой отвратительной и бессмысленной возне. И все же меня коробит, что ему приходилось не раз и не два отступаться от взглядов, прежде признаваемых им за истину, ради соблюдения верности позиции и роли, которую он для себя избрал. Дурак словно нарочно создан для того, чтобы отстаивать интересы политической партии: он твердо знает, что на свете есть только одна правда, его собственная, и ему не приходится опровергать доводы в пользу какой-либо иной. Но Баррес, светлая голова! К исходу очередного заседания, когда он из партийных соображений голосовал «за», хотя в душе был против, когда он без конца пережевывал прописные истины, нес всякий вздор, чтобы угодить разношерстной толпе избирателей, заискивал перед чистильщиками выгребных ям в своем округе, обходил молчанием добрые дела, совершенные его политическими противниками, поддерживал идиотов, потому что это были благонамеренные идиоты, приложил руку к бесчисленному множеству лицемерных и лживых резолюций по социальным вопросам, в общем, сплошь и рядом действовал наперекор самому себе, наперекор истине, — после всего этого как чувствовала себя его совесть?
Знаю, можно оправдать что угодно, сославшись на политическую доктрину, на дисциплину, на чувство долга — говорят же, что общественное спасение и интересы государства оправдывают любые жертвы. Знаю, что умный человек, а речь идет о человеке выдающегося ума (умнее я никого не встречал), всегда сумеет снова встать на ноги, то есть с честью выйти из положения и при этом еще остаться довольным собой; особенно если тут достаточно применить средство, которое доступно всем и каждому, которое он сам рекомендовал юным французам в одной из своих книг: «Облачимся в наши предрассудки; они не дадут нам замерзнуть». Полагаю, многим юным французам, пошедшим по стопам Барреса, хотелось бы, чтобы однажды он поступил, как некий римский полководец. Этот римлянин одержал победу над врагом; но затем, то ли усомнившись в правоте своего дела, то ли возмутившись грубостью своих воинов, призвал наемников и приказал им вырезать все войско. (Сознаюсь сразу: этот исторический случай я попросту выдумал). Другими словами, хотелось бы, чтобы в конце концов он решил сознаться и, забыв о партийных интересах, разгласил страшную тайну: наряду с правдой, которую он все это время отстаивал, существовала совсем другая, почти прямо противоположная первой, но тоже правда, и только определенное стечение обстоятельств, законы, управляющие нашим миром, и его собственное минутное расположение духа заставили его когда-то предпочесть одну другой. Но, как мы знаем, он решил иначе; и неопровержимое свидетельство тому — упорство, с каким он утверждал вопреки очевидности, будто самыми значительными среди его произведений являются книги о войне. Он выстоял до конца. Его тайну мы смогли разгадать лишь после смерти; она сквозила в улыбке мертвеца, говорившей тем, кто его хорошо знал: «А может быть, и нет…», — улыбке, намекавшей на двойную жизнь. Предрассудки, которые он осознавал как таковые и с которыми сжился, согревали его до последней минуты, до ледяных врат вечности. Так вот, раз меня спрашивают, как я сейчас отношусь к этому человеку, скажу прямо: в данный момент я предпочел бы померзнуть.
Без сомнений, общество нуждается в таких, как Баррес; они послушно занимают свое место в команде, тем самым давая возможность разыграть различные комбинации. Однако мне не хотелось бы, или, точнее, не по силам было бы стать одним из них. Арена общественной деятельности от этого не пострадает. Пока люди будут нуждаться в суете, чтобы забыть о собственной ничтожности, арена эта всегда будет привлекать игроков. Сейчас, когда я пишу эти строки, я чувствую; есть некая ценность, которая для меня важнее всех остальных и, не рискуя предсказывать будущее, я все же уверен, что в ближайшее время она останется для меня самой важной, — я говорю о независимости духа, о независимости в жизни. В нашей стране вряд ли окажешься у кого-либо на пути. Здесь есть несколько человек, всеми порицаемых и, тем не менее, счастливых, иногда они встречаются друг с другом, но это происходит крайне редко. Они не общаются друг с другом, они движутся в разных направлениях; и однако, встречаясь, они приветствуют друг друга легким кивком, но каждый идет на свою гору, чтобы там в одиночестве свободно возжечь свое пламя.
Сколько бы нам ни твердили: для писателя, которому есть что сказать, самое важное высказаться, в какой-то момент мы об этом забываем. Наступает день, когда писателю надоедает вести обстрел с дальней дистанции (то есть создавать в тиши кабинета книги, расходящиеся потом по свету), он рвется в рукопашный бой: только там он может понять, что делает. Однако, если возникает желание встряхнуться, нельзя ли удовлетворить его каким-нибудь более скромным способом, не отягощающим совесть? Я слишком часто говорил о настоящей, физически активной жизни, а потому не боюсь, что меня сейчас неправильно поймут. Когда тело успокаивается, растратив силы в утомительных, не затрагивающих душу приключениях, душа может возводить здание на прочном фундаменте и, в свою очередь, обрести покой, надеясь, что со временем достигнет желанной цели. Судьба Морраса[16], например, не может не вызывать уважение; но ничтожность его свершений удручает и пугает. Тот, кто принес свою жизнь в жертву на алтарях из глины, которые сразу после его смерти, да нет, прямо у него на глазах, начали рассыпаться в пыль… возможно, сам он пребывал в таком ослеплении, что не стал из-за этого отчаиваться, но зато я впадаю в отчаяние при одной мысли о нем.