Шрифт:
И Пьер безотчетно шагал все дальше, отдавшись мрачным мыслям. Надвигалась ночь, зажигались первые газовые рожки, был дымчато-серый, сумеречный час, когда темнота еще не сгустилась и электрические шары сияют на фоне гаснущего дня. Со всех сторон сверкали шары ламп, загорались витрины магазинов. Скоро вдоль бульваров ожившими звездами понесутся огоньки экипажей, словно там заструится Млечный Путь, а фонари, гирлянды лампочек и жирандоли, зальют ослепительными лучами тротуары, создавая иллюзию солнечного дня. И в окриках кучеров, в толкотне пешеходов чувствовалось вечернее лихорадочное возбуждение делового и разгульного Парижа, беспощадная борьба за деньги и за любовь. Трудовой день пришел к концу. Веселящийся Париж ярко освещался, наступала ночь, посвященная удовольствиям. Кафе, винные погребки, рестораны разбрасывали снопы лучей, за огромными зеркальными стеклами виднелись блестящие металлические прилавки и столики, накрытые белыми скатертями, а у дверей были вывешены корзинки с соблазнительными фруктами и устрицами. С первыми вспышками газовых рожков пробуждался ночной Париж, охваченный ненасытной жаждой продажных наслаждений.
Но вот Пьера чуть не сшибли с ног. Целая орава мальчишек ринулась в толпу, выкрикивая названия вечерних газет. Голосистей всех были продавцы последнего выпуска «Голоса народа», эта звонкая шумиха заглушала даже грохот колес. Через каждые полминуты раздавались хриплые голоса: «Покупайте „Голос народа“! Новый скандал с Африканскими железными дорогами! Разгром кабинета! Подкуплены депутаты и сенаторы — тридцать два человека!» Газетами размахивали, как знаменами, и на их страницах бросались в глаза заголовки, напечатанные огромными буквами.
Тут Пьеру снова вспомнились утренние впечатления, ужасный дом на улице Вётел, где гнездились нищета и страдания. Он увидел грязный, похожий на клоаку двор, зловонные лестницы, отвратительные холодные голые квартиры, родителей и детей, вырывавших друг у друга миску с месивом, которого не стали бы есть и бродячие собаки, матерей с иссохшими грудями, носивших из угла в угол разрывающихся от крика младенцев, стариков, свалившихся, подобно животным, где-то в углу и умирающих с голоду среди нечистот. Потом вспомнился весь прожитой день: роскошь, покой, веселье, царившие в гостиных, какие ему пришлось посетить, наглый блеск Парижа финансистов, Парижа политиков и светского Парижа. И, наконец, в сумерках он очутился в Париже, воскрешавшем Содом и Гоморру, в Париже, который зажигал огни, готовясь встретить ночь, сообщницу его гнусных деяний, медленно рассыпавшую тончайший пепел над морем крыш. И, казалось, оскверненная, поруганная земля вопияла к бледному небу, где загорались первые звезды, чистые и трепещущие.
Придя на площадь Оперы, изнемогающий от усталости, растерянный Пьер поднял голову и стал оглядываться. Куда это он попал? Сердце великого города, казалось, билось на этом обширном перекрестке, куда по величавым авеню со всех сторон приливала кровь отдаленных кварталов. Перед ним длинными коридорами уходили вдаль авеню Оперы, улица Четвертого сентября и улица Мира, озаренные последними отблесками дня и уже испещренные бесчисленными огоньками. Бульвар вливался в бурное озеро площади, где скрещивались потоки окрестных улиц, то и дело образуя водовороты в этой опаснейшей из пучин. Напрасно полицейские старались навести хоть какой-нибудь порядок, волны пешеходов захлестывали мостовую, экипажи сцеплялись колесами, лошади взвивались на дыбы под несмолкаемый рокот человеческих волн, оглушительный, как рев бушующего океана. Потом он увидел одинокое здание Оперы, мало-помалу застилаемое тенями, огромное и таинственное, встающее как некий символ, а над ним, на фоне померкшего неба, фигуру Аполлона с лирой в руках, отражавшую последний отблеск вечерней зари. Во всех домах загорались окна, и эти мириады ламп, вспыхивавших одна за другой, создавали праздничное настроение, город облегченно дышал, предвкушая отдых с приходом темноты, а электрические шары разливали яркий свет, как луна в светлую парижскую ночь.
Почему он оказался здесь? Пьер задавал себе этот вопрос с досадой, в полном недоумении. Раз Лавев умер, ему остается только вернуться домой, забиться в угол, запереть наглухо окна и двери и, потеряв всякую веру и надежду, сознавая свою совершенную бесполезность, терпеливо ожидать конца. От площади Оперы до Нейи, где находился его домик, Пьеру предстояло проделать немалый путь. Но несмотря на крайнюю усталость, он не захотел брать фиакр, повернул назад и двинулся пешком по направлению к церкви Мадлен, он снова окунулся в толкотню, в оглушительный грохот экипажей, с каким-то горьким наслаждением бередя свою рану, отдаваясь возмущению и гневу. Уж не на углу ли той улицы, в конце бульвара, зияет желанная бездна, куда должен рухнуть старый, прогнивший мир, который трещит по всем швам?
Пьер хотел было перейти через улицу Скриба, по его задержало скопление людей. У дверей роскошного кафе двое долговязых малых, дурно одетых и грязных, предлагая «Голос народа», по очереди кричали о скандале, о продажных депутатах и сенаторах такими зычными голосами, что прохожие невольно останавливались. И вдруг, к своему изумлению, Пьер увидел все того же Сальва. Он стоял, задумчиво слушая крики газетчиков, потом подошел к огромному кафе и стал с нерешительным видом смотреть в окно. Пьер был поражен этой встречей, у него возникли смутные подозрения, и он, в свою очередь, остановился, решив понаблюдать за рабочим. Ему и в голову не приходило, что Сальва войдет в кафе и усядется за столик в теплом, приветливом сиянии ламп, — ведь он такой жалкий, с куском хлеба за пазухой, который выпирал горбом под его старой дырявой курткой.