Шрифт:
«Жива ли она?» – задал он себе вопрос.
Алекос взглянул украдкой на Фанасиса. У его старого друга глаза были по-прежнему закрыты. Клещи лежали на краю стола. Алекос не решился спросить его. Он сунул в рот сигарету. Его мучило уже не любопытство, а нечто другое. История Элени все больше и больше волновала его. Он сосредоточился и снова начал читать.
«Любимый мой Стефанос! Я подыскиваю мысленно первую фразу и долго сижу, застыв с пером в руке. Но я знаю, что надо отважиться и рассказать тебе обо всем, да, мой любимый, рассказать просто и·откровенно, как мы с тобой умели беседовать друг с другом. (Тут буквы начали путаться, залезать одна на другую, словно внезапно сбились с ритма.) Боже мой, какая я подлая, лживая, если пытаюсь сама себя обмануть. Я сказала «просто и откровенно», но за год послала тебе столько писем, столько лживых писем! Целый год только то и делала, что издевалась над тобой. И лишь страшная пытка, через которую я прошла, придает мне какую-то смелость надеяться, что я смогу честно посмотреть тебе в глаза. Нет, я ни в чем не виновата, любимый мой, клянусь тебе, всему причиной твоя мать! Вот я опять поспешила найти оправдание. Пишу: «виновата твоя мать», хотя совсем не уверена в том. И это, кажется, самое страшное! В душе я понимаю, что тороплюсь с самого начала выставить целый ряд оправданий моему поступку… Мне хочется разорвать этот листок. Не могу, не могу…
Нет, нужно набраться смелости и продолжать. Я говорю себе: «Сегодня или никогда». Если не решусь, то знаю, что меня ожидает, и боюсь этого. Но я уверена, что нет иного пути. Я расскажу тебе откровенно все по порядку.
Прошел год, любимый мой, как я ушла из твоего дома, бросила тебя и живу с Фанасисом Пикросом. Короче говоря, я уже его жена, и как только ты получишь мое письмо, я буду считать, что попросила развода, чтобы официально оформить наши с ним отношения. У Фанасиса золотое сердце. Он, пожалуй, самый добрый человек из тех, кого я встречала. Но иногда мне ненавистна его доброта. Я думаю: «Доброта его и виновата во всем – она исцелила меня, когда я не хотела выздоравливать, да, но хотела». Клянусь, что не хотела, любимый мой. А может быть, в душе-то хотела и сейчас пишу неправду.
Фанасис – единственный человек, показавший себя настоящим другом в те трудные годы, что я пережила. Посмотрел бы ты на него тогда: он с ног сбился во время суда над тобой. С ума сходил, бедный, чтобы спасти тебя. Он заплатил известному адвокату, который тебя защищал. Разыскал людей со связями, добрался до влиятельных политических деятелей. После целого дня беготни говорил мне: «Не волнуйся, Элени, один туз дал мне слово похлопотать за него». Если бы военный трибунал единогласно приговорил тебя к смертной казни, тебя расстреляли бы, Стефанос. Вероятно, Фанасису я обязана тем, что за смертный приговор проголосовали три члена трибунала против двух. Подумай, вероятно, ему я обязана тем, что ты, любимый мой, жив до сих пор. А может быть, судьи сжалились, увидев на суде тебя, разбитого параличом. Ах, боже мой, я не хочу вспоминать те страшные дни! Врач сказал, что с тех пор я повредилась в уме. На меня напала тоска, по ночам мучили припадки… Я вставала впотьмах с кровати и бродила по улицам. Твоя бедная мать не удерживала меня, так как ее напугал врач. Она закутывалась в платок и молча шла за мной следом, чтобы помешать мне в приступе безумия наложить на себя руки.
Так прошел весь сорок седьмой год. Из школы меня давно выгнали. Я не могла нигде найти места учительницы. Про приготовительный класс, о котором я столько тебе писала, я выдумала; я лгала по настоянию твоей матери, чтобы ты не беспокоился обо мне. Мне удалось устроиться в одну частную контору, но я опять заболела и потеряла работу. Тогда твоей восьмидесятилетней матера пришлось торговать сигаретами на улице, чтобы заработать нам на кусок хлеба (она не хотела, чтобы я и об этом писала тебе).
Фанасис часто заходил повидаться со мной. Он изобретал тысячи способов, чтобы помочь нам, не обижая нас этим. Часами сидел со мной. В то время я не вставала совсем с постели: хотя голове моей стало легче, от меня остались кожа да кости. Я была убеждена, что моему здоровью угрожает серьезная опасность и что все скрывают это от меня. Видишь ли, когда после твоего ареста меня держали в асфалии в одиночке, я спала на цементном полу. Два месяца меня трепала лихорадка. Что они хотели от меня? Стоит мне вспомнить те дни, как мои мысли путаются, меня охватывает ужас, я вскакиваю и хочу бежать, словно спасаясь от погони. На допросах ко мне приставали с какой-то подпольной типографией. Много раз я теряла сознание – вот все, что я помню отчетливо. Боже мой, не там ли я сошла с ума?
Когда после приговора, вынесенного тебе, я лежала в постели, то казалась спокойной. Но в глубине души знала, что конец мой близок, р думала: «Доживу я разве до завтрашнего утра? Нет, наверно, сегодня ночью умру. Я таю. Даже старуха знает об этом. Ей сказал врач, поэтому она сидит, скорчившись, на сундуке и молчит». Так говорила я сама себе. Как странно, любимый мой, тогда я не боялась смерти. Я беседовала с тобой и слышала, как окружающие произносили шепотом: «Тс-с! Она бредит!» В душе я смеялась – никто не мог понять, что в те минуты я была с тобой. Внезапно хлопала дверь и входил Фанасис.
Он пытался шутить. Садился у моего изголовья. Карманы его были набиты тыквенными семечками и конфетами. Грызла семечки и твоя мать. Он рассказывал нам то содержание какого-нибудь фильма, то подробности воскресного футбольного матча, то развлекал пас веселыми историями. Его преданность трогала меня. Как странно: смерть отступила, и я стала постепенно интересоваться футболом, фильмами, производством трикотажа, его делами. Сама не понимаю, как случилось, что моя жизнь заполнилась всем этим. Я уже не могла обойтись без ежедневной беседы с Фанасисом.
Мое здоровье улучшилось, я встала с постели. Он навещал меня после работы, и я стала понемногу выходить с ним на улицу. Он из кожи лез, чтобы развлечь меня. Однажды вечером я засмеялась – человек так устроен, что может снова начать смеяться, – пишу тебе об этом, любимый мой, а сердце мое разрывается. Да, я засмеялась, даже залилась смехом из-за пустяка. Внезапно я увидела слезы в глазах Фанасиса. И подумала: «Боже мой, как оп меня любит». Эта мысль, вместо того чтобы испугать меня, принесла облегчение.
Много раз я задавала себе вопрос, почему жизнь идет по тому, а не по иному пути. Я выздоровела – да, это было так – и принялась снова искать работу. Рано утром уходила из дому, обивала пороги контор, магазинов, заводов, обращалась к знакомым. Особенно по утрам я чувствовала, что вновь воскресла. Врач, осмотрев меня, удивился – как быстро исчезли симптомы болезни. Он сказал, что мне уже ничего не грозит. Не ошибся ли он, решив, что я поправилась? Или, возвратившись к жизни, человек обречен оставаться калекой и носить в себе частицу своей прежней, умершей уже души? Не удивляет тебя, любимый мой, что я не искала места учительницы? Ты спросишь почему? Да, я все время твердила себе: «Куда ты ни пойдешь, тебя выгонят». Может быть, меня и не взяли бы ни в одну школу, но я уже сама не хотела и не могла учить детей. И стоило мне подумать об этом, я сразу бледнела и чувствовала, что качусь в пропасть. Помнишь те немногие дни, что мы провели вместе? Помнишь, с каким восторгом я говорила о своей работе? Помнишь, как еще во время оккупации я увлекалась изучением новых методов воспитания? Помнишь, как я предавалась мечтам, горела энтузиазмом?
Все погибло! Все, все, все! Теперь я чувствую отвращение к той работе. Все, что я писала тебе последнее время, я писала по настоянию твоей матери – и все это ложь.
Но самое страшное – поймешь ли ты? – что ты сам вместе с моими идеалами умер в моем сердце. Ты умер вместе с великой прекрасной эпохой, которую мы пережили и которая никогда не повторится. Однажды я даже спросила себя: «Жив ли он? Да, жив, раз я получаю от него письма. Но они причиняют мне боль, он рассуждает в них, как прежде. Они полны той же веры. Неужели он не изменился? Возможно ли это? Нет, он умер. Остался только голос, который мучает меня». Чтобы избавиться от этой пытки, я старалась хоть чем-нибудь заполнить свою жизнь. Нашла место продавщицы в универсальном магазине, подстригла коротко волосы, стала одеваться по моде ходить в кино, у меня появились скромные мечты, маленькие желания. Не раз ловила я себя на том, что радуюсь пустякам, льстящим моему женскому тщеславию. Я перестала интересоваться политикой. Несколько раз заходили ко мне жены заключенных и просили принять участие в комиссии, добивавшейся амнистии. Сначала, признаюсь, я разволновалась: их появление вывело меня из сонного оцепенения. Но я не хотела просыпаться. Что-то бешено сопротивлялось во мне и причиняло боль. Я не раз обманывала их, и в конце концов они перестали меня беспокоить.
Сначала, как только закрывали магазин, я сразу возвращалась домой. Заставала твою мать на ее обычном месте. Она по своему обыкновению что-то вязала тебе, сидя в углу. Много раз распускала и потом начинала снова. Не знаю почему, но последнее время она упорно заводила со мной бесконечные разговоры о тебе. Я услышала о твоем детстве, о твоих проделках, капризах, о подвигах. Каждый день одни и те же истории, с теми же мельчайшими подробностями, в тех же самых выражениях. Может быть, она забывала, что уже тысячу раз рассказывала мне их? Или догадывалась о том, что творится у меня в душе, и нарочно делала это? Меня начинало трясти – невозможно было каждый день выслушивать ее рассказы. Я стала позже возвращаться в надежде застать ее спящей. Но она не ложилась, дожидаясь меня до полуночи.
Однажды вечером, когда мы гуляли по шоссе, Фанасис объяснился мне в любви. Меня это не удивило: я догадывалась и раньше, что он скрывает свое чувство и страдает. Но меня испугало его признание. Я попрощалась с ним и поспешно ушла. В ту ночь я подумала: «Теперь мне уже нельзя ходить с ним гулять». Но мы опять гуляли и говорили опять о том же самом, и опять, и опять. Вскоре мы уже только об этом и говорили.
Фанасис любил меня, и я его жалела, потому что он хороший человек. Он часто сидел молча и смотрел на меня страдальческим взглядом. У меня родилась странная мысль, в которой я не хотела признаться ни ему, ни себе. Я думала: «Как спокойно текла бы моя жизнь, если бы я была свободна и вышла замуж за Фанасиса!» Да, любимый мой, Фанасис сулил безмятежность, забвение, которого я искала. Я открывала ему все свои мысли, тем самым не отклоняясь от темы, занимавшей нас последнее время. Но, может быть, этим я невольно торопила его принять решение. Кто знает! Ясно только одно: я не нашла тогда в себе смелости заглянуть в свою душу. А он решился и попросил меня выйти за него замуж. Я, Стефанос, согласилась, приняла предложение, и мы стали обсуждать, как написать тебе об этом, – последнее занимало нас куда больше, чем жалкие мечты о нашей будущей совместной жизни. Но тут вмешалась твоя мать.
Незадолго до того, как я покинула наш дом, я почувствовала, что она следит за мной. Она перестала говорить о тебе, совсем рта не открывала. Я была уверена, что она догадывается о принятом мною решении. Сколько ни пыталась я хоть намеком коснуться моего душевного состояния – упоминала о своем одиночестве, о годах, которые проходят, о том, что ты, наверно, никогда не вернешься, – она упорно хранила молчание. Но я ощущала неловкость, потому что она стала проявлять по отношению ко мне не свойственную ей заботливость: стирала мое белье, чистила туфли; чтобы я не зябла, накрывала меня ночью шинелью твоего покойного брата – раньше она висела в шкафу и твоя мать не позволяла никому к ней прикасаться. Меня всегда ожидал накрытый стол, и, пока я ела, она стояла рядом со мной и подавала мне. Короче говоря, я не могла понять, старалась ли она ухаживать за мной как твоя мать или как служанка. Вспомни, какой суровой и непреклонной женщиной была она прежде. И я признаюсь тебе теперь, что она никогда не любила меня. Она не способна была любить никого на свете, кроме тебя и твоих умерших братьев. Сама того не желая, она всегда презирала меня; ни ты, ни другие не замечали этого. Как многие старые крестьянки, она хотела, чтобы невестка была рабой в доме ее сына. И хотя она никогда не подавала виду, я была уверена, что меня она терпеть не может. Ее возмущало, что я ухожу рано утром, ни перед кем не отчитываясь, куда я иду и поздно ли вернусь, а ведь часто, когда затягивалось какое-нибудь собрание, я возвращалась только в полночь. Ее возмущало, что ты никогда не делал мне замечаний о беспорядке в шкафу, о грязи во дворе (одно время она нарочно не убирала нигде), о моей неумелой стряпне. Когда однажды мы с тобой поспорили о чем-то и ты признался под конец, что я права, она вся вспыхнула от гнева, услышав твои слова. Ты не понимал ее, хотя она и твоя мать. Только я видела, насколько страшным становился ее взгляд в такие минуты. Ее бесило, что я образованная, что я не разделяю ее предрассудков, не крещусь перед иконами, забываю ее кулинарные советы. Никогда она не помогала мне по хозяйству. Даже во время болезни я вставала, чтобы сварить обед.
Я пишу тебе, Стефанос, не как невестка, обвиняющая свою свекровь. Ведь я любила ее именно потому, что понимала: она не может иначе относиться ко мне, хотя в душе и желает этого. Нет, я не виню ее ни в чем, а лишь хочу, чтоб ты понял, насколько удивила меня перемена в пей. Ее странная преданность буквально потрясла меня. Настолько, что я готова была отказаться от мысли покинуть наш дом. Я решила даже сказать Фанасису, что передумала, но почувствовала, что снова схожу с ума.
Да, я была связана и каждый день ощущала это все больше. Я потеряла покой, и снова меня начало преследовать предчувствие смерти. Порой меня охватывало страшное возбуждение. Сначала нежные заботы твоей матери удивляли меня, но постепенно стали тяготить. Почему? Не знаю. В то время я не в состоянии была спокойно заглянуть себе в душу, наверно, вследствие болезни, или это были признаки нового приступа безумия. Иногда на меня нападало бешенство. Сижу, например, на скамейке во дворе, а она тихонько подходит, кладет ласково руку мне на плечо и спрашивает, не надо ли постирать мне чулки, Я вся киплю, но не отвечаю ей. Она настойчиво предлагает выстирать мои простыни. А я думаю: «Старая ведьма, она нарочно так обращается со мной, так как догадывается, что я хочу уйти. Чтобы унизить меня, она ведет себя как служанка». И прихожу в ярость; точно бешеная, набрасываюсь на нее, вместо того чтобы взять себя в руки. Я ненавидела ее все сильней и сильней, грубила ей и по малейшему поводу закатывала истерику. Бедняжка молча страдала, ни разу не попрекнула меня.
Однажды вечером я ужинала, избегая глядеть на нее. Она стояла рядом и чистила мне яблоко. Тень от ее головы двигалась по моей тарелке. Я закричала на нее: «Иди ловись!» Она ни с места. Кусок застрял у меня в горле. Тень от ее головы все двигалась и двигалась передо мной. «Возьми яблоко, дочка», – сказала она. Я оттолкнула ее руку, и яблоко упало на пол. Она опять ни с места. «Ты, дочка, наверно, устала», – пробормотала она. Я вскочила и вцепилась ей в горло. «Чего ты стоишь над душой? Почему не идешь спать?» Я была вне себя от бешенства и внезапно закричала: «Довольно, я ухожу, а то окончательно рехнусь и задушу тебя».
Не сказав больше ни слова, я поспешно собрала вещи. Кажется, она прошептала: «Я знала, что ты уйдешь». Она стояла и смотрела, как я запихивала в чемодан свои платья. «Если хочешь, дочка, возьми одеяло, чтобы тебе не зябнуть», – предложила она мне. Я закрыла чемодан, надела шляпу и направилась к двери. Она остановила меня. «Я хочу, чтобы ты оказала мне одну услугу», – обратилась она ко мне. Ее глаза сверкали. Она попросила ничего не писать тебе о моем решении, пообещав, что сама по-своему расскажет тебе обо всем. Ты не представляешь, какое облегчение принесли мне ее слова. Сколько раз мы с Фанасисом собирались написать тебе, но не находили в себе сил и откладывали на завтра.
Так я покинула наш дом раньше, чем предполагала, – иначе, быть может, я никогда не ушла бы оттуда. Я пишу тебе не для того, чтобы оправдать себя тем, будто я совершила безумство или поддалась мимолетному настроению. Нет, Стефанос, у меня созрело решение избрать именно этот путь. Если бы не произошел взрыв, я, так и не отважившись на этот шаг и примирившись с жизнью, подобно многим людям, влачила бы, наверно, изо дня в день жалкое существование.
Я переселилась к Фанасису. Его мать умерла, сестры вышли уже замуж, поэтому я оказалась в пустом, почти необитаемом доме. На задворках Фанасис строил трикотажную мастерскую. Мне хотелось отдохнуть. Первые дни я занималась немного хозяйством: переставила старую мебель, починила занавески и повесила их на окна, прибрала, украсила квартиру. То и дело я останавливалась в растерянности и, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, спешила убедить себя в том, что делаю все с охотой, И бросала взгляды вокруг, гордясь своими достижениями. Фанасис казался обеспокоенным. Мы беседовали о наших домашних делах, о его мастерской, и оба делали вид, что заняты Наверно, потому, что не могли притворяться счастливыми. Но когда расходились работницы, наступал вечер и мы оставались одни, нельзя было не говорить о тебе. Нас обоих терзала одна и та же тревога. Мы считали дни. Я не находила себе места. Однажды сказала ему: «Сегодня, пожалуй, он получит письмо от старухи». Фанасис ответил: «Должен получить, прошло восемнадцать дней. – И, подумав, добавил: – Если только его не задержала почта». Я тут же закричала: «Он уже получил, я уверена». Тогда он потер руки, словно они у него озябли: «Но как, Элени, оп отнесется к нему?» – «Не спрашивай об одном и том же, Фанасис. Ты только злишь меня». Опять мы замолчали. Потом он пробормотал: «К субботе придет ответ».
Мы утешали себя надеждой, что ты нас поймешь, что в твоем письме мы найдем слова и доводы, которые придадут нам смелости. Да, мы ждали ответа, как избавления. Эти вечерние беседы причиняли мне невероятные страдания, которые я пыталась скрыть. Оставляла Фанасиса и запиралась в соседней комнате, чтобы выплакаться потихоньку от него. Он все понимал, но не хотел мешать мне. Терпеливо ждал, курил одну сигарету за другой.
Прошло немногим больше месяца с того дня, как я ушла из твоего дома. Я собиралась пойти навестить твою мать и справиться о тебе. Но вдруг однажды рано утром она постучала ко мне в дверь. «Я узнала, дочка, что ты тут живешь», – сказала она мне с ласковой улыбкой. Но когда она подняла на меня глаза, я заметила в них странный блеск и испугалась. «Что случилось? Что написал тебе о нас Стефанос?» – спросила я с тревогой. Она печально поглядела на меня. «Сын беспокоится, не получает от тебя весточки. Справляется, не больна ли ты». У меня сжалось сердце. «Почему ты не написала ему, что я ушла из дому? Почему? Отвечай мне!» Мутные старушечьи глава впились в меня. «Нет, он не должен узнать об этом. Ради бога! Не должен! Разве вправе мы причинить ему там такое горе? Увечный он, одинокий! – жалобно пробормотала она. Потом презрительно и сухо повторила: – Ты не имеешь на это права».
Я вся дрожала и чувствовала, что мной овладевает бешенство. Мне хотелось броситься на нее, впиться ногтями в горло и задушить ее. Она молча наблюдала за мной. Сидела в прихожей, словно ожидая, когда пройдет у меня приступ. Я взяла ее за руку и ввела в нашу уютную столовую. Она опустилась на стул и скрестила на груди руки. Внезапно какое-то странное чувство проснулось во мне: я вдруг поняла ее беспредельное молчаливое горе. Мне показалось, что она стала еще более сморщенной и согнутой, чем раньше. К горлу у меня подступил ком. «Прости меня, мама, – пролепетала я и упала перед ней на колени. – Прости меня», – повторяла я, содрогаясь от рыданий.
Я почувствовала, как она своей морщинистой ладонью нежно гладит меня по волосам. О, какое облегчение принесла мне ее ласка! Если бы в эту минуту она попросила меня вернуться обратно, клянусь, любимый мой, я тотчас собрала бы свои вещи и последовала за ней. Но она не хотела. Ее принципы не допускали этого. Да, она предпочла бы увидеть меня мертвой, но не разрешила бы мне снова переступить порог нашего дома. До своего последнего часа, я уверена, не простила она мне моего поступка.
Твоя мать продолжала гладить меня по голове и ласково говорить со мной до тех пор, пока я не устала плакать. И тогда вдруг она сказала: «Сядь теперь, дочка, и напиши ему хоть два слова». Я подняла голову и в растерянности посмотрела на нее. Ее лицо приняло необычайно суровое выражение. Боже мой, в ту минуту мне померещилось, что ее лицо, обрамленное черным платком, похоже на те жестокие, страшные лики византийских святых, которых я так боялась в детстве. «Встань-ка, возьми перо». Я встала, как автомат, и взяла ручку. Она монотонно диктовала: «Я чувствую себя хорошо… Не беспокойся… У ребятишек в школе сейчас каникулы… Жду тебя с нетерпением…» Не соображая, что я делаю, я написала слово в слово все, что она продиктовала мне.
Только когда твоя мать ушла, я осознала, что натворила. И похолодела. «Теперь я окончательно пропала», – подумала я. Мне хотелось догнать ее и отобрать письмо, но я не нашла в себе сил. Именно моя слабость, неспособность принять определенное решение превратили мою жизнь в муку. Я берусь за какое-нибудь дело. Например, наливаю воду в глиняный горшок, чтобы сварить суп. Открываю кран. Вода бежит, а я жду. И вдруг я оказываюсь у твоей постели. Твоя голова откинута на подушку. Ты смотришь с улыбкой на меня, а я шепчу те самые слова, которые заставила меня написать она. Да, я вижу сколько радости доставляют они тебе. «Боже мой, почему я ощущаю такую безумную боль? Почему меня душит что-то?» – кричу я, как безумная. Мой собственный голос приводит меня в чувство. Вода перелилась через край и течет на пол. Я вижу, как суетится перепуганный Фанасис. «Ничего, ничего не случилось. Уходи», – прогоняю я его. Все мое тело болит, я не в силах поднять руку, хотя день только начался. С трудом бреду к кровати.
Все чаще и чаще я теряю сознание. Каждый день Фанасис убеждает меня написать тебе правду, а сам испуганно выжидает и не в состоянии ничего предпринять. Его мягкость, нерешительность невероятно раздражают меня. В глубине души он сам понимает, что если я и запрещаю ему повидаться с тобой или написать тебе, то он обязан, не спрашивая меня, сделать это. Моя судьба в его руках. Но его безграничная доброта, глупая, нелепая доброта делает его неспособным принять наконец какое-то решение. Он видит, что я качусь в пропасть, погибаю, но у него не хватает мужества отважиться на что-нибудь самому. Стоит ему взглянуть на меня, и он страдает еще больше, чем я, – такой он добрый. Теперь меня преследует желание унизить его. Я издеваюсь над ним, припоминая ему, что он подписал отречение от своих убеждений, что сестры вили из него веревки, что он дрожит, когда к нему приходят с подписным листом от демократической организации поселка. Никогда я не думала, что он настолько трусливый и безвольный. Я потешаюсь над ним, хотя в глубине души знаю, что смеюсь над собой. Бедняга всегда пытается оправдаться, говорит со мной кротко, ласково, никогда не выходит из себя, в то время как я киплю от ярости. Но у него не хватает духу написать тебе обо всем.
Однажды вечером Фанасис внезапно расплакался, точно ребенок. Все время твердил: «Когда-то я был молодцом, Элени, не дорожил своей жизнью. Меня могли убить тогда, да, могли. Проклятье! Лучше бы мне погибнуть». Я отвернулась, чтобы не видеть его заплаканного лица. Конечно, через несколько минут он говорил опять о векселях, о трикотаже, который завтра должен сдать заказчикам, но я знала, Стефанос, что ты нас обоих сломил.
Через месяц снова пришла твоя мать и потребовала, чтобы я написала тебе второе письмо. Сначала я отказалась. Она настаивала. Я умоляла ее не просить меня больше об этом. Помню, когда я сказала ей, что сойду с ума, она как-то странно улыбнулась. Она принесла с собой и прочла открытку, которую ты мне прислал. Я написала несколько строчек и прогнала ее. Даже крикнула вслед, чтобы она не трудилась посылать тебе мою открытку, потому что я все равно напишу тебе правду. Едва она ушла, как я взялась за перо. Но, как и раньше, когда я пыталась рассказать тебе, что произошло, я разорвала в конце концов недописанное письмо. Я думала: «Нет, пусть лучше он узнает обо всем, когда меня уже не будет в живых!» Но я обманывала себя, потому что не собиралась кончать жизнь самоубийством. Наоборот, я хотела избавиться как можно скорей от этого кошмара и жить, жить. Каким отвратительным становится человек, когда старается прикрыть лицемерием свою трусость! После того как твоя мать явилась в третий раз и заставила меня продолжить мучительную переписку с тобой, я сказала Фанасису, что надо запаковать вещи и переселиться на другую квартиру.
Мы сняли комнату в районе Зографоса. Сначала я думала, что вскоре успокоюсь. Я решила отправиться на Корфу, повидаться с тобой и рассказать обо всем. Теперь мои дни проходили в одиночестве: Фанасис уходил рано утром и возвращался поздно вечером. Я редко выходила из дому. Ничего не делала. Когда мы начинали задыхаться от грязи и пыли, комнату убирал Фанасис. Я проводила время в постели или у окна. Уже не злилась, не кричала, почти не разговаривала. Была совершенно спокойна.
Не понимаю, почему Фанасис часто приводит ко мне врача. Ему, видно, внушает опасение мое здоровье. Но я веду себя хитро. Когда приходит врач, я встаю, встречаю его улыбкой, беседую с ним о всяких пустяках, даже шучу. Врач шепчет что-то Фанасису, и тот улыбается счастливый. «Обманула их, – думаю я, но в тот же миг меня охватывает дрожь. – Обманула их, что я не сумасшедшая? Значит, на самом-то деле я сумасшедшая?» Голова у меня идет кругом. Дрожа, я глотаю две таблетки снотворного и вскоре засыпаю глубоким сном. Однажды утром, когда я в задумчивости смотрела в окно, я увидела издали твою мать. Неодетая, растрепанная, я пулей вылетела на улицу и заорала: «Убирайся, убирайся, старая ведьма!» Она была ласкова со мной, привела в комнату, терпеливо терла мне виски, чтобы я пришла в себя, И наконец заставила меня снова написать тебе.
Два раза мы меняли квартиру. И оба раза она отыскивала меня. Вот уже неделя, как мы живем в ужасном подвале: нет окна, нет света – настоящая могила, но я чувствую себя здесь уверенней. Не выхожу совсем. Заслышав шаги, вздрагиваю. Если снова увижу ее перед собой, свалюсь замертво. Но я знаю, рано или поздно она меня найдет. Для поездки на Корфу у меня уже нет мужества. Мои ноги налились свинцом, я с трудом волочу их, делая всего лишь два-три шага по комнате. Фанасис живет в постоянной тревоге. Хоть он старается скрыть ее от меня, я понимаю его состояние. Все время поедом его ем, чтобы он был осторожен и старуха не выследила его. Он убегает из дому, словно спасаясь от погони. Ночью мы оба места себе не находим от страха. Бедный, он настолько любит меня, что живет моими кошмарами… Дни идут. Она появится… Скоро утро… Я не в силах написать больше ни строчки…»
Дальше шло какое-то неразборчивое слово – Алекосу показалось, что Элени написала «помогите». А может быть, под влиянием своих мыслей он так прочел его. Наверно, там просто стояло «целую тебя». Внизу было ее имя. Он медленно собрал листочки и положил их на стол.
Фанасис сидел в той же позе. Но теперь глаза его были открыты и смотрели на друга. Алекос опустил голову, чтобы избежать его взгляда. Несколько минут оба не шевелились, не произносили ни слова.
Глава восьмая
– Я знаю, о чем ты думаешь, – проговорил после некоторого молчания Фанасис. – Ты, несомненно, считаешь, что я виноват, потому что оказался тряпкой. Пожалуй, ты прав. Но, Алекос, клянусь, ты не представляешь, сколько раз я готов был, не сказав ей ни слова, сесть на пароход, идущий на Корфу. Наконец я решился: поеду в тюрьму, увижу Стефаноса и признаюсь ему во всем, как на духу, во всем с самого начала. Однажды я даже купил потихоньку билет. Ты спросишь, почему я раздумал ехать? Да? Что па это сказать?! Я и сам себе не мог ответить честно на этот вопрос…
Он помолчал несколько минут. Снова взял в руки клещи и держал их перед собой, вперив в них печальный взгляд.
– Да, купил билет и положил в чемодан смену белья.
Чтобы Элени ни о чем не догадалась, я отдал его на хранение в кофейню. Накануне отъезда я внезапно подумал: «Что ты, дурак, собираешься делать, не видишь разве, как она следит за тобой? Только ты сядешь на пароход, она тут же покончит с собой». Я испугался. Провел ночь без сна, стараясь прогнать от себя эту мысль. Нельзя мне было уезжать, нельзя было оставлять ее одну. Так я и не поехал. Отчего, Алекос, пришла мне в голову такая странная мысль? Ее ли поведение вызывало у меня тревогу или на меня напал глупый страх? Не знаю, что тебе сказать… Загадка!
– Но, Фанасис, объясни мне кое-что, я не все понимаю, – попросил Алекос. – Значит, Стефанос так и не получил этого письма?
– Ах, не спрашивай, – перебил его со вздохом Фанасис. – А почему не получил? Потому что на следующий день утром черт принес эту старуху!
Алекоса удивило такое объяснение.
– Элени пишет, что ее свекровь не знала, где вы живете, – произнес он только для того, чтобы дать возможность другу продолжать.
– К несчастью, ей опять удалось отыскать нас. Наверно, она пришла на рассвете и стерегла на улице. Она, по-видимому, спряталась за какой-нибудь калиткой, ожидая, когда я отправлюсь в мастерскую. Она всегда появлялась перед Элени, только убедившись, что я ушел. Она постучала в дверь. Как только Элени увидела свою свекровь, она сразу бросилась душить ее. И задушила бы, если бы соседки не вырвали старуху из ее рук. Что ожидало меня в тот день дома? Моя жена лежала навзничь на кровати и билась в истерике. Соседка держала ей руки. «Убей ее! Убей ее!» – закричала она, едва увидев меня. Оглянувшись, я увидел в углу съежившуюся старуху. Я растерялся. Выпроводил соседку, подошел к старухе и начал говорить по-хорошему: «Будь добра, пожалей ее. Не требуй, чтобы она скрывала от него правду». Она ни слова не ответила. «Не видишь разве, как она страдает?» Я до сих нор помню, как злорадно она засмеялась, показав свои гнилые зубы. «Ты просишь меня пожалеть ее? А за что жалеть? Страдает, говоришь? Да разве это страдание но сравнению с теми муками, которые столько лет терпит мой мальчик? Кто считался с ним? Кто? Кто помнит, что он еще живой? Живой, дышит и знает, что у него есть жена и мать. Что у него еще осталось в жизни? Только томиться и ждать. А вы взяли да вычеркнули его из памяти, поспешили похоронить. Вы оба трусы, падаль!» Я словно получил оплеуху. «Мы виноваты…» – пробормотал я запинаясь. Потом старуха подошла к кровати, где лежала Элени. «Вставай!» – приказала она. Элени с трудом поднялась и села за стол. Я наблюдал за ними, но даже двинуться с места не мог. Помню только, что прошептал: «Ты ее в гроб вгонишь». Старуха не обратила на мои слова никакого внимания. Она протянула Элени карандаш, чистую открытку и принялась диктовать. В моих ушах до сих пор, точно это было вчера, звучит ее хриплый голос.
– Что она заставила написать ему? – спросил потрясенный Алекос.
– Что пишут всегда в открытке, самые обычные вещи: что обе они здоровы, что адвокат надеется вызволить его, раз кончилась гражданская война и он тяжело болен, что его ждут с нетерпением, чтобы прижать к своей груди, за тому подобное. Едва Элени кончила писать, старуха схватила открытку и сунула за пазуху. Надо было в эту минуту видеть ее лицо! Губы у нее дрожали от радости, честное слово! Да, Алекос, никогда в жизни не забуду я этой минуты! Перед тем как уйти, она повернулась и сказала Элени: «Я, дочка, опять приду, как только получу ответ».
Фанасис печально покачал головой. Вдруг он стукнул клещами по столу.
– Так все кончилось, – произнес он.
– Что кончилось?
– В тот же вечер у Элени был сильный припадок. Врач позвонил куда-то, приехали люди и забрали ее. Отвезли в Дафни, в психиатрическую больницу.
– Она сошла с ума?
– Да, и нет надежды, что к ней вернется рассудок, Ох! Слушай дальше. В приемные дни туда являлась старуха и виделась с пей. Я уверен, Алекос, что она заставляла ее писать Стефаносу. Ах, я не знаю, что и сказать! Ее свекровь умерла прошлым летом. Я хоронил ее. Ведь больше у нее никого не было. Элени до сих пор не верит, что она умерла, все время ее ждет. Три раза в неделю я хожу в больницу навещать ее. Ты был знаком с ней раньте по если бы увидел теперь, пришел бы в ужас. Кожа да кости!
Дверь приоткрылась, s какая-то работница заглянула в комнату. Она доложила, что пришел служащий из одного магазина.
– Пусть возьмет два пакета там, на прилавке, – сказал Фанасис. – Да, а принес он векселя? Дай сюда. Так, так. Мы же договорились, что за него поручится его зять. Сколько раз ему твердить одно и то же! Позвонить ему? Еще этим я должен заниматься? – Он поднял трубку, и минут пятнадцать продолжались переговоры. Наконец он распорядился отдать служащему пакеты. Дверь снова закрылась.