Шрифт:
На глазах у обоих навернулись слезы. Приблизившись к Стефаносу, старый шахтер обнял его и поцеловал.
Тасия молча наблюдала за ними. Лицо ее, как всегда, не выражало никаких чувств. Печально покачав головой, она заперла дверь и подошла к девочкам, чтобы прикрыть их. С улицы доносилась грустная песня:
Горе, только нужду и гореНовый день сулит, наступая.Будь же проклята жизнь такая.Башмаки все чиненые.Малыши истощенные.Девушки бедныеСемечки щелкают,Шелуху на порог выплевывают.Помоги, богородица, бедным!Часть четвертая
Глава первая
Было решено начать забастовку на шахте Фармакиса в среду. В понедельник после обеда рабочая комиссия в полном составе посетила некоего министра и попросила его помощи. Он был против забастовки и обещал заставить компанию выплатить задержанную заработную плату. Через час министр попивал прохладительные напитки на приеме в иностранном посольстве и, изощряясь в остроумии, говорил своей собеседнице, что с тех пор, как он стал во главе министерства, его преследует запах пота от ног рабочих и невольно он вспоминает времена армейской службы. (Сам он, бывший профсоюзный деятель, в период диктатуры присосавшийся как пиявка к союзникам, не отличался любовью к чистоте и частенько ленился мыть ноги.) В тот день компания уволила шестьдесят рабочих. Положение еще больше обострилось. Все почувствовали, что предстоит жестокая борьба. Между тем профсоюзная касса могла оказать своим членам лишь незначительную помощь, а лавочники в поселке давно перестали отпускать шахтерам в кредит. Если забастовка затянется, угроза голода нависнет над двумя сотнями семей.
Перед отъездом в Салоники озабоченный Фармакис нанес визит своему свату. Георгиадис, высокий, хорошо сохранившийся старик с пышной седой шевелюрой, много лет проживший в Европе, любил поболтать о традициях английской аристократии. Окрестив неотесанного свекра своей дочери Цанакой, [39] он относился к нему иронически. Но ярость Фармакиса в тот вечер привела его в восторг, и оп изображал потом жене всю сцену, подражая простонародному говору свата.
Глава партии независимых вдруг услышал крики в передней, и к нему в кабинет, как медведь, ввалился его родственник, хотя служанка, по приказанию хозяина, отвечала по телефону Фармакису, что господина председателя нет дома. Лицо Георгиадиса приняло самодовольное выражение (самодовольство столь же неотъемлемо от политических деятелей нашей страны, как стетоскоп от врача), и он начал красноречиво разглагольствовать о статистических данных ЮНЕСКО, махинациях какого-то депутата, вышедшего из их партии, красотах острова Капри и любовных похождениях принцессы Маргариты. Фармакис вертелся как на иголках и бормотал себе под нос: «Если бы я мог задушить эту каналью!» Между прочим Георгиадис сообщил ему, что комитет национального восстановления окончательно отклонил просьбу Фармакиса о субсидии. Американцы решили, с улыбкой объяснил он, сократить добычу греческого угля, так как они заинтересованы в сбыте своей нефти.
39
Цанака – глиняный горшок (греч.).
– Лишь в том случае, если… – начал Георгиадис.
– Понятно, понятно, – перебил его Фармакис. – Если я по дешевке уступлю несколько своих шахт американской компании… Это шантаж. Я так и знал, – прибавил он тихо.
– Та же судьба ждет все греческие предприятия. Международный капитал, дорогой мой, помогает развитию экономики. – И вождь независимых принялся разъяснять ему преимущества новой экономической политики.
Потеряв дар речи, Фармакис смотрел на своего свата. И лишь когда тот довел до его сведения, что ему удалось добиться небольшого займа в одном из банков, он дал выход своему негодованию. Он поносил всех политических деятелей, называя их подлецами и лакеями американцев, способными только ходить на задних лапах, красить ногти, как женщины, картавить и сорить деньгами, – в последние слова, адресуя их свату, он вложил все свое презрение. Фармакис настолько увлекся, что чуть не вывалил Георгиадису в лицо, что дочь его – проститутка, но вовремя спохватился. Развалившись в кресле, он раздвинул колени.
– Ну, так мне отвалят хоть два миллиона? – спросил он, уставившись на свата своими кошачьими глазами.
Георгиадис внимательно слушал Фармакиса, стараясь запомнить обороты его речи, чтобы потом повторить жене. С тем же напускным самодовольством он ответил высокопарно, что «политика согнутой поясницы» вызвана необходимостью бороться с коммунистической опасностью. В этом вопросе между сватами царило полное единодушие.
Когда Фармакис вернулся из Салоник, известие о самоубийстве Никоса скорее удивило, чем огорчило его. Он заперся у себя в кабинете и долго припоминал все последние проделки сына, пытаясь дать им какое-нибудь объяснение: Как случилось, что юноша, которому не хватало лишь птичьего молока, который при желании мог бы стать директором компании, взял веревку и повесился? Кто виноват? Вдруг он почувствовал странное смятение и страх.
С огорченным видом Фармакис стал рассказывать знакомым, что его сын ударился в детстве головой и после этого страдал каким-то заболеванием мозга. Эту версию он услышал от жены. Обеспокоенная престижем Семьи, госпожа Эмилия не переставала причитать сквозь слезы: «Ах, боже мой! Что подумают Петимезадесы и Явасоглу? Ах, пташка моя, зачем ты это сделал?» И, вздыхая, припоминала все знакомые семьи своего округа. Но теперь Фармакис, охваченный беспокойством, часто прерывал работу и бродил в одиночестве по аллеям своего сада или по пустынному берегу Саронического залива.
На похоронах Никоса присутствовали только близкие родственники. Покойника не разрешили отпевать в церкви. По дорожке кладбища Алекос шел рядом с Элли. Впереди их, держа под руку мужа, выступала Зинья в траурном платье, сшитом по моде. Госпожа Эмилия запаслась двумя носовыми платочками: один был смочен эфиром, другой – одеколоном. После погребения Фармакис покосился на старшего сына, который дрожащими руками протирал очки. Их взгляды встретились. Судорожно вытянув длинную шею, Георгос опустил голову. Зинья чмокнула свекра в щеку. На обратном пути муж вел ее под руку. Рассеянно поглядывая на впереди идущих людей, Фармакис одиноко замыкал шествие, двигавшееся к воротам кладбища. Прежде чем сесть в машину, он подошел к Алекосу и пригласил его вечером к себе на виллу, чтобы потолковать о стачке.
Когда в полдень Алекос заглянул домой, там царил необычайный переполох. Незадолго до этого его сынишка упал во дворе с пожарной лестницы и ударился грудью о стоявший внизу цветочный горшок. Когда его раздели, у него на тельце обнаружили большой синяк. Взяв мальчика на руки, Анна принялась его убаюкивать.
– К счастью, ничего страшного, – сказала она своей матери.
Но малыш все бледнел и бледнел. Он уже не плакал, не шевелился; повернув головку, только испуганно смотрел на мать. Вскоре вернулся с работы брат Анны, Анестис. Шурин Алекоса, сухопарый, лопоухий человек с морщинистым лицом, на котором навеки застыло недоуменное выражение, даже дома не расставался с кепкой. Он имел привычку сто раз повторять какую-нибудь историю, при этом беспрерывно перебирая четки.