Шрифт:
— Хлеба когда будут выдавать полтора хунта?
Я узнал голос Захарова, семиреченского казака, моего соседа по нарам. Старичок, видимо, не расслышал, переспросил комиссара. Тот не растерялся:
— Значит, вопросов нет. Поблагодарим товарища профессора за доклад.
И захлопал в ладоши. Дружно захлопали и бойцы. Старичок раскланялся и, сопровождаемый комиссаром, удалился. Его усадили в зеленую военную фуру на кованых колесах, и с грохотом в облаке пыли он по сухой разбитой дороге отбыл ца станцию, к поезду.
А комиссар вернулся на полянку, к столику, вокруг которого толпились бойцы, дымя самокрутками.
— Что ж ты, Захаров, — укоризненно сказал комиссар, — какой ты вопрос ему задал, профессору…
— Так еще полтора месяца назад сказали, что хлеба полтора хунта будут выдавать, — ответил Захаров.
— Пойми, голова, это дело интендантское, внутреннее дело, а ты с этим — к ученому человеку.
— То-то и есть, что дело внутреннее, — сказал Захаров. — На одном хунте, голодный тоже много не навоюешь.
— Тогда, в таком подобном случае надо тебе, Захаров, в басмачи подаваться, — сказал комиссар. — У них, у басмачей, каждый день мясной плов — из риса, награбленного у бедных угнетенных дехкан, с бараниной, тоже награбленной у бедняков согбенных… А мировой пролетариат ничего, пусть погодит, пока Захаров басмаческого плова досыта накушается.
— Ты мне, комиссар, так не говори, к басмачам не посылай, — обиделся Захаров. — Я в бою, сам знаешь, не сзади всех.
— Знаю, каков ты в бою, и за храбрость спасибо тебе от рабоче-крестьянской власти. А вот вопрос твой был очень даже лишний. Он, профессор, едет сейчас в поезде и думает о нас. Что он может о нас думать после твоих слов, а?.. Недовольны, думает, жалуются.
Захаров промолчал, повинно отвел глаза. Устыдился и отошел. Удивительные все-таки люди стояли у колыбели нового мира — мудрые и наивные, беспощадные и детски чистые. Старичок, конечно, ни о чем не думал в поезде, а комиссар беспокоился; не легла бы хоть самая легкая тень на его эскадрон!
…Взгляд комиссара остановился на мне.
— Пойдем-ка, пойдем. — И он повел меня в канцелярию. Там в присутствии эскадронного писаря состоялся, наш второй разговор.
— Садись, в ногах правды нет, — сказал комиссар. Я почтительно присел на краешек хромоногого стула.
Комиссар снял фуражку, на лбу у него обозначилась красная полоса.
— А ну повтори, где служил твой отец, когда он погиб?.
— Он служил под станцией Кермине, погиб четыре месяца назад.
Голос мой дрогнул, изменился, выдавая меня с головой.
— А вот из Кермине по телеграфу ответили на мой запрос, что путевого обходчика с такой фамилией там нет и никогда не было, — сказал комиссар. — И никто не погибал за последние годы.
Эскадронный писарь оторвался от своего писания, уничижительная усмешка пошевелила его усы.
— Третий уж, товарищ комиссар.
— Четвертый, — поправил комиссар. — Ну и зачем они бегают, зачем? Учиться им нужно, мы для того и воюем, чтобы они учились, а они на тебе!.. А теперь рассказывай правду, — обратился он ко мне.
Пришлось рассказать. Комиссар записал имя, отчество, фамилию отца, кокандский адрес, передал писарю.
— Сообщить телеграммой. А сейчас пришли сюда, кого-нибудь.
Через минуты две пришел какой-то незнакомый мне боец. «На гауптвахту», — коротко сказал комиссар, и я, сопровождаемый бойцом, пошел на гауптвахту — отдельный в стороне домик с железным засовом на дверях и решетками в окнах. Я, конечно, сообразил, что это не наказание, а просто мера предосторожности, чтобы я не удрал. Но все-таки было обидно.
Ужин мне принесли на гауптвахту, а через полчаса неожиданно явился семиреченский казак Захаров с полным шлемом крупных белых абрикосов. Он передал их мне через решетку и начал разговор:
Это я тебе, как соседу по нарам… А я, брат, знал! — Он хитро подмигнул. — Знал! Комиссар у нас такой, от него не укроешься. Вот этак же прошлой осенью к нам заявился один, как все равно и ты. «Я-де круглый сирота, ни отца, ни матери…» У вас ведь у всех одна песня. Я сердился, но слушал и думал: он прав, действительно песня одна.
— Комиссар ему и говорит, как все равно тебе: «Я, — говорит, — посылал запрос по телеграфу…» А какой там телеграф, просто на пушку его взял, как все равно и тебя.
Взял «на пушку»! Мне уже больше ничего не хотелось слушать, но Захаров не уходил.
— …Отец, значит, у него был в командировке, мать за ним приехала. Ну, сдал ей комиссар сына из рук в руки, как полагается, и ушел. А она — ко мне. «Будь, — говорит, — такой добрый, поучи его как следовает, по-отцовски, а то у меня рука бабья, слабая». Ну, я снял ремень, спустил ему штаны и, значит, выдал как следовает…