Шрифт:
Но вот тут-то ему и вспомнилась Лиса. И представилось с болезненной грёзовой яркостью, как она себя чувствовала тем вечером, когда и пойти-то было некуда — девчонка, одинокая, беззащитная девчонка… и просто оглушило видение той сцены в классе.
Лиса, такая бледная — не испуганная, нет, не расстроенная, не оскорбленная даже, а полная безумной, отчаянной, обреченной какой-то решимости — пытается застегнуть блузку, а пуговицы оторваны с мясом, нельзя застегнуть и не запахивается, и классная дама вещает ледяным ядовитым голосом: «Вот до чего ты докатилась со своим гонором, со своей отвратительной гордыней! Ты думаешь, что такое можно скрыть от нормальных людей, да?! Грязная девка, подстилка Тьмы!» И никто даже не смеялся, кроме двух-трех девиц, уж особенно охочих до гнусных сцен — шок у всех был, шок…
И батюшку не дождалась, и сумку в классе бросила, ничего не взяла. Все думали, что побежала реветь в туалет, а она — вон из школы, и домой больше не заходила никогда.
В классе до сих пор все это смакуют и перемывают. Все учителя высказались по поводу, батюшка много говорил, в школе первую неделю проходу не было — «А это в вашем классе училась та, которая? Правда, что Мать Алекса ее прямо на уроке из свитера вытряхнула? Кру-у-то!» Будто позорище бросило на всех некую тень — а ведь никто не участвовал, никто вообще ничего не знал. Друзей у Лисы не было, парней отшивала с необыкновенной злостью, девиц даже близко не подпускала, сидела всегда одна, гордая, действительно. Гордая — всегда грешная, но что за удовольствие так грешить, ведь в сплошной ненависти жила… И хоть бы малейшая отметка от этой ненависти осталась на теле… проклятия, говорят, рикошетят от с рождения проклятых. Добродетельные — все в прыщах, или веснушки на них, или, там, родимые пятна. Добродетельные — полноваты, коротконоги или плоскогруды, у них бесцветные волосы, туповатые лица. Так безопаснее — это никого не раздражает. Другое дело — вызывающая прелесть, она всем страшна, даже мама Лансу говорила: «Ты бы не особенно с этой… вон, ни одного прыщика в таком-то возрасте, да еще с такой фигурой! Хорошие девочки так не выглядят — ее, наверное, все лапают, кому не лень, а то ли еще будет». Ну да. Лапали все, а она дралась.
По-настоящему. Врезала Норму между глаз резной указкой — шрам до сих пор виден. А Ланса огрела толстенным Сводом Дневного Закона, аж в голове загудело. Но игра стоила свеч, вообще говоря…
Ланс потом заходил к ее маме. Она совершенно, оказывается, на Лису не похожа — серенькая такая тетенька, с маленьким сморщенным личиком. Обычная, нормальная, благочестивая женщина. Привычно заплаканная. Пригласила зайти, спросила, не знает ли Ланс чего. Бормотала: «В охранке сказали — почти совершеннолетняя. Добровольно, мол… даже узнать ничего нельзя… даже жива ли… А в храме батюшка сказал, что иногда это поправимо, если вовремя заметить. В монастырь бы ей…» — и зарыдала в платочек. И Лансу оставалось только сбежать, потому что смотреть на такое невозможно, с души воротит.
Некому же ей теперь помочь, некому. Монастырь, ага. Или охранники, которые, известное дело, только так… для красоты. «Приезжайте скорей, меня убивают — Убьют, тогда и приедем». А из нормальных людей кто ходит по улице в такую пору?!
Кожа такая нежная, гладкая, бархатистая — как лепесток цветка, действительно. Простенький, самый дешевый лифчик, бумажный — а над ним, под ключицей и над ее грудкой горит…
Черным и алым. Как же она выдержала, когда это кололи?! Как клеймо. Видеть было ужасно, но Ланс не мог не смотреть.
Черные перепончатые крылья, красные глаза. Дитя Сумерек. Богоотступник.
Как там Ланс читал, когда был совсем маленький, в папиной Памятке Истинно Верующего… «Действие Дневного Закона заканчивается в темное время суток. Темным временем суток мы считаем период с начала вечерних сумерек до окончания утренних сумерек». И от словосочетания этого ужасного «темное время суток» становилось действительно холодно и муторно, жутью веяло, но тянуло перечитывать, как тянет обкусывать заусеницы или больной зуб трогать языком. И снилось оно потом: отдергиваешь занавеску и даже открываешь форточку — а за окном тьма, тьма и худшее, что есть на свете. Зло, грех, смерть и страх. Ночь.
И Лиса бредет где-то в ночи, в грехе, боли, ужасе и одиночестве — даже не верит, что у кого-то дрогнет сердце, что хоть кто-то о ней вспомнит, руку протянет, поможет выкарабкаться… да никто и не поможет! Все проклянут, все отвернутся — с отвращением, с презрением, с гадливостью! Мысль эта окатила Ланса презрением к себе и исполнила злой решимости. Он рывком протянул руку, отпер дверь и распахнул.
И сразу окунулся в этот запах.
Вот оно — это самое благоухание, от которого мороз по хребту. Чужое. Холодный арбузный запах. И темнота, разрезанная электрическим светом, моросящая какая-то, ледяная, которая этот запах источает, прямо-таки сочится этим запахом. И родной двор, который ты уже пятнадцать лет каждый день видишь, ночью тебе чужой, враждебный и чужой.
А дверь за спиной захлопнулась, отрезав путь к отступлению.
Минуту Ланс думал, что с ума сойдет от этого тянущего ужаса. Но ужас мало-помалу отпустил, отступил, дал дышать и даже оглядеться. И Ланс оглядывался, прижимаясь спиной к двери, сжимая ключ в потном кулаке, готовый каждую минуту отступить в безопасность парадной. Он оглядывался и не узнавал двора.
Не просто темень. Хуже.
Туман.
Ее стихи, за которые ее на три дня отстранили от занятий по Дневному Закону. «Откроешь окно — а мира нет. Дорога уходит в небытие. Прими откровение свое — обманный, молочно-белый свет. Из снов я бежала во тьму сама, чтоб в мути и лжи разыскать следы мечты своей детской, своей беды — и тех, кого растворил туман…» Вообще-то, мирские стихи писать грешно, тем более — на такие катастрофические темы… Но сказала она точно.
Ланс блуждал взглядом вокруг — а мира не было. Мутная пелена плавно переходила в глухой мрак. Тусклые-тусклые желтоватые огни еле-еле мерцали сквозь нее — и никак нельзя было понять, что это за огни: светящиеся окна, фонари, фары или чьи-то неподвижные глаза.
Ланс содрогнулся и рывком оторвал спину от спасительной двери. В два шага вышел из-под козырька подъезда. Вокруг — метров двадцать моросящего желтоватого сумрака, а дальше — стена тумана, куда не поверни голову. Ланс запрокинул лицо: в буром пустом небе плыли рваные клочья того же тумана, похожие на клочья паутины — а между них мелькало бельмо луны. В этой слепой бурой туманной бездне не было Бога, там не было вообще ничего, кроме холодного ветра. Спасения не было.