Шрифт:
– Что будет угодно, мадам? – спросил он сухо, но с достоинством. – У вас кто-нибудь болен? Лекарствами мы не торгуем…
– Мне нужна вон та кукла, что у вас на витрине, – как всегда, величественно ответила бабушка, поблескивая стеклышками пенсне.
– Но разве нельзя купить куклу в девять утра, когда проснутся люди и откроются магазины? – с удивлением спросил владелец лавочки.
Бабушка чувствовала справедливость его слов, но отступать было поздно. Отчаянный визг обожаемой единственной внучки звенел у нее в ушах.
– Я прошу вас продать куклу. Это необходимо. Можно заплатить дороже…
– Зачем же дороже? Если мадам так рано покинула свое ложе (он так и сказал «ложе», и это слово почему-то обидело бабушку) и посетила меня, значит, кукла действительно необходима мадам. Прошу вас, пройдите к магазину, я сейчас…
Когда бабушка вернулась домой, я еще продолжала орать, и маме оставалось только тихо сетовать на то, что так скоро окончилась командировка.
Пеленыш у меня в руках…
Наверное, это было непедагогично: идти в магазин в шесть утра, будить старого человека и покупать куклу. Но как передать то счастье, которое испытывала я, держа в руках прохладное, пахнущее клеем и масляной краской тельце желанной куклы. Я прижималась мокрой щекой к ее безразлично-жизнерадостному личику, целовала малиновые щеки и глазки неистовой голубизны.
Как благодарна я бабушке за то, что она пренебрегла прописными истинами воспитания и доставила мне это счастье. Право же, иногда нужно забывать о педагогике и доставлять детям, да и взрослым, радость – от счастья, а не от горя и поучений люди делаются добрее и чище… Недаром Пушкин писал, что несчастье – хорошая школа, а счастье – лучший университет.
Теперь пеленыш находился при мне неотлучно. Я любила его. А любовь у детей обычно выражается в том, что им хочется кормить обожаемое существо, – так они кормят собак, кошек, птиц, рыб. И я кормила своего пеленыша. На его безмятежном личике было округлое, обведенное яркой красной краской отверстие, обозначавшее рот. В это отверстие я проталкивала кусочки печенья и конфет, прозрачные дольки мандарина, маслянистые крошки орехов. Пеленыш принимал всё это безмолвно и восхищенно глядел на мир четкими небесно-голубыми глазами. Иногда я даже вливала ему в рот чайную ложечку молока или какао. Пеленыш разрешал и это. Правда, рот становился всё больше и шире. Но я как-то не замечала этого.
Просыпаться после дневного сна трудно. Сон не отпускает тебя. Где-то за окнами гаснет осеннее солнышко, и его лихорадочные малиновые отблески бродят по комнате. Скоро должны вернуться со службы родители, бабушка на коммунальной кухне готовит обед. Всё еще не совсем проснувшись, в одних чулках, ощущая разгоряченными ногами приятную прохладу пола, я пробежала в угол, где жили мои куклы, и вытащила из кроватки пеленыша. Он показался мне тяжелее обычного. Впрочем, я слышала, что, если ребенка хорошо кормить, он должен прибавлять в весе. Облобызав его уже поблекшие щеки, я собиралась уложить его рядом с собой на тахту, рассказать о том, что видела во сне, поделиться планами, как будет проведен остаток дня. Но вдруг почувствовала, что внутри пеленыша что-то шевелится. Я приложила ухо к кукольному животу и тут с ужасом увидела, что изо рта пеленыша показался сначала влажный розовый нос, потом усы, и вот уже карие и круглые, как бусины, глазки беспокойно оглядывают комнату. Мгновенье, и крохотный серый мышонок, вильнув лысым хвостиком, скользнул по моей руке.
Гадливый ужас сдавил мне горло. В какие-то секунды любовь к пеленышу переплавилась в ненависть. С силой отшвырнув куклу, я залилась горькими слезами.
На этот раз я плакала тихо, уткнувшись в подушку, – искреннее горе не терпит свидетелей.
Густели сумерки. В комнате было тихо. Черная подушка с вышитой пестрой бабочкой стала влажной. Слезы капали на суконную ткань и расплывались. Глядя, как они исчезают, я немного отвлеклась от своего горя, плакать хотелось всё меньше, но перестать плакать тоже было жаль.
В дверь постучали.
– Татьяна Владимировна дома?
Я села на тахте, свесив ноги в туго натянутых чулках. Ноги до пола не доставали.
– Мама скоро придет.
– Ты одна?
Я молча кивнула. Разговаривать не хотелось.
В дверях показался человек небольшого роста. Глубоко посаженные глаза добро и колюче поблескивали из-под лохматых бровей серо-кофейного цвета. Нос большой, подбородок сильно и резко выдается вперед. Всем своим обликом он напоминал большого гнома из немецких сказок, только в сказках гномы изображались старичками, а это был гном средних лет. А может быть, сходство со сказочным человечком рождалось от его странного отчества – Карлович. Юрий Карлович Олеша. И фамилия странная. Мне казалось, что буква «о» в данном случае следствие явной грамматической ошибки. Юрий Карлович уже бывал у нас, но до сих пор никогда со мной не разговаривал. Он решительным шагом подошел ко мне.
– Когда у щенят горячие носы, – сказал он, прохладной и мягкой ладонью трогая мой нос, – они или больны, или у них горе. Поскольку ты еще в щенячьем возрасте, у тебя должен быть холодный нос, а он горячий. Что случилось?
– Пеленыш… – прошептала я, и слезы потекли по лицу с новой силой. Я тихонько всхлипнула.
– По-моему, пеленыш – это ты, только не через «е», а через «и», от слова «пилить». Таким тоненьким плачем можно перепилить самое черствое сердце… Что случилось?
Я показала под стол (там валялся еще недавно обожаемый, а теперь ненавистный пеленыш) и сбивчиво рассказала о том, что произошло.
Юрий Карлович неожиданно заинтересовался этой историей. Он несколько раз переспрашивал, чем я кормила куклу и как выглядел мышонок. Он поднял пеленыша, внимательно осмотрел его и, словно взвешивая, подержал на своей небольшой, с длинными артистическими пальцами, руке. Потом, обернувшись ко мне, сказал:
– Вот что, дело дрянь! Существо, в котором могут завестись мыши, не стоит ни любви, ни ненависти. Выбрось эту куклу и забудь про нее. Неинтересно это…
Мне вдруг показалось, что он разговаривает вовсе не со мной. Но он потер (именно потер, а не погладил) мою макушку и продолжал:
– Я пишу сказку про девочку и про куклу. Да-да, про куклу, – повторил он, хотя я не переспрашивала и не возражала. – Непременно про куклу! Только моя кукла совсем как живая. Она умеет танцевать и петь. Она добрая и несчастная. А может, она не кукла, а девочка? В ней никогда не заведутся мыши…
Я молча кивнула.
– Скоро я подарю тебе эту книгу!Не помню, сколько прошло времени – в детстве месяц может показаться веком, – но однажды мама, вернувшись домой, многозначительно сказала:
– Юрий Карлович прислал тебе книгу с автографом. Береги ее.
Я раскрыла нарядную книгу с веселыми и чистыми картинками Добужинского. Она называлась «Три толстяка». И хотя действие ее происходит в условной стране, я не знаю другой такой книги, которая бы так деловито, весело и доходчиво рассказывала о торжестве справедливости, о красоте человеческих отношений, как эта романтическая сказка.
Конечно, маленькая Суок в розовом, усыпанном блестками кисейном платье, спасающая отважного Просперо, не шла ни в какое сравнение с моим неповоротливым полосатым пеленышем. Девочку с тающим именем Суок можно было любить, с ней можно было дружить. И я полюбила ее и подружилась с ней на всю жизнь.
А когда я читала о том, как тетушка Ганимед ловит мышь, которая съела у нее фунт мармелада, я всегда вспоминала осенние сумерки в большой комнате, мышонка, выскочившего из чрева куклы, и добрый голос доброго человека, похожего на гнома средних лет.
На титульном листе книги Юрий Олеша написал своим особенным размашистым и угловатым крупным почерком:«Лиде Толстой про девочку Суок и мальчика Тутти. Не надо любить мышей. С уважением, Юрий Олеша».
Это «с уважением» преисполняло меня гордостью невероятной.
3
Наверное, мало кто сейчас помнит строчки из стихотворения Ярослава Смелякова о приближении московской зимы:Уже из бидонов молочниц льется
Хрустящее молоко…
Прочтет молодой читатель и усомнится: «Как это может быть хрустящее молоко?» Да и само слово «молочница» почти исчезло из нашего обихода. А во времена моего детства, да и значительно позже, это была весьма уважаемая и необходимая принадлежность московской жизни.
Каждый день, в любую погоду, в ранние-ранние часы на центральных улицах Москвы и в переулках, узких и путаных, можно было встретить женщин с перекинутыми через плечо тяжеленными дерюжными мешками, в которых погромыхивали бидоны с молоком и позванивали высокие алюминиевые кружки, литровые и пол-литровые. Это молочницы спешили к своим постоянным клиентам – разносили молоко по квартирам. Приезжали они из близлежащих деревень, названия которых ныне или совсем исчезли с карты Подмосковья, или превратились в новые микрорайоны: Черемушки, Крылатское, Кунцево, Отрадное, Бутово и даже Хлебниково.
Добирались молочницы до города где пешком, а где на попутных телегах летом или розвальнях зимой. Остановить их не могли ни дождь, ни жара, ни мороз, ни пурга – вот и случалось, что зимой молоко подмерзало, и, когда его переливали из бидона в кружку, мелкие льдинки похрустывали и шуршали. Зато какое это было наслаждение – набрать в рот и посасывать молочные льдинки!
У нас тоже была своя молочница, Екатерина Ивановна Голованова. Она появлялась в нашей коммуналке ровно в семь утра: летом – повязанная чистой, белой в мелкий черный горошек косынкой, зимой – до глаз укутанная в серый пуховый платок. У молочниц покупали не только молоко, но и овощи. А к Пасхе, когда телились коровы, – парную телятину, к Новому году и Рождеству они же приносили жирных, специально откормленных гусей.
У молочниц москвичи снимали на лето дачи. Вот и мы летом 1926 года сняли у нашей Екатерины Ивановны дачу в селе Всехсвятском на Головановской улице. Называлась она так потому, что буквально в каждом втором доме жили семьи по фамилии Головановы.
Если перевести это в нынешнюю топографию Москвы, то улица эта находилась сразу за станцией метро «Сокол», в урезанном и перестроенном виде существует она и поныне, только именуется Головановским переулком. А тогда это была тихая деревенская улица, поросшая травой-муравой. Деревянные дома, окруженные палисадниками и огородами, мирно дремали за серым штакетником, раздавалось голосистое петушиное пение, мычание коров и блеяние коз, а кое-где и лошадиное ржание.
Родители усадили нас с бабушкой на извозчика, сложили под ноги нехитрый дачный скарб, а сами, нагрузившись сумками с провизией и посудой, отправились вслед за нами на трамвае номер 13, благо его конечная остановка находилась совсем неподалеку от дома Екатерины Ивановны, на булыжном Ленинградском шоссе, которое москвичи по привычке еще называли Петроградским.
Но если Головановский переулок, хоть и неузнаваемо преображенный, сохранился, то село Всехсвятское исчезло бесследно, и только старые москвичи еще вспоминают о нем. А жаль… Село это было знаменитое, одно из древнейших в Подмосковье.
Возникло оно около шестисот лет назад, а в XVII веке стало вотчиной сокольничего Ивана Милославского – участника стрелецкого заговора против Петра I. Им и была воздвигнута в 1683 году церковь Всех Святых, которая и дала название селу – Всехсвятское. Этот драгоценный историко-архитектурный памятник сохранился и поныне, только теперь церковь со всех сторон зажата коробками многоэтажных домов, а в то далекое лето, когда жили мы здесь на даче, стояла она на просторном зеленом лугу, летом расцвеченном ромашками, клевером, кашкой, цикорием.
За церковью находилось небольшое кладбище, и время от времени к церкви медленно приближалась похоронная процессия: белый катафалк, на котором высился обитый глазетом гроб, был запряжен парой лошадей, укрытых белой или черной огромной сеткой с длинными кистями. Между ушами у лошадей покачивались пушистые траурные султаны.
Служба в церкви шла ежедневно, утром и вечером, а когда службы не было, церковь не запиралась, двери ее были раскрыты, и если заглянуть, то было видно, как уютно мерцают свечи и огоньки, отражаясь, поблескивают в золотых и серебряных окладах икон.
Одним из летних развлечений было ходить смотреть в церкви крестины и свадьбы. Невесты в белых шелковых платьях с развевающейся фатой, в венке из померанцевых цветов все до единой казались мне красавицами из сказки, и я втайне мечтала о таком наряде.
Младенцев приносили крестить в длинных кружевных рубашечках с розовыми или голубыми лентами и в одеяльцах, тоже розовых или голубых. Я знала: если ленты голубые – крестили мальчика, ну а если розовые – девочку.
Мы много гуляли с бабушкой по окрестным полям и лесам, собирали грибы и лесную землянику. Я с интересом слушала ее рассказы о здешних местах, о том, что давно-давно неподалеку от нашего села (много лет спустя на уроках истории я узнала, что было это в 1608 году) стояли войска во главе со Скопиным-Шуйским, изгнавшие из Подмосковья Лжедмитрия, которого прозвали в народе Тушинским вором.
Когда тебе четыре года, разобраться в хронологии довольно сложно, и, внимательно слушая бабушку, я порой спрашивала ее: «А ты это помнишь?» – «Что ты только говоришь! – со смехом восклицала бабушка. – Я все-таки немного помоложе, мне всего 56 лет, а не 560!» – «Но ты же жила до революции!» – настаивала я. Мне казалось, что все, кто жил до революции, были свидетелями всех исторических событий, начиная чуть ли не с татарского ига, тем более что бабушка, читавшая Карамзина и Ключевского, Соловьева и Костомарова, так красочно повествовала о временах минувших, что нетрудно было подумать, будто она и впрямь являлась если не участником их, то уж наверняка свидетелем…
Жили мы у Екатерины Ивановны на втором этаже, в мезонине, комната была маленькая, со скошенным потолком и небольшим балконом. Если выйти на балкон, взобраться на маленькую скамеечку и перегнуться через перила, то перед тобой открывался чудесный вид: зеленая Головановская улица убегала вдаль, в поля, там поблескивала какая-то речушка, на горизонте синела зубчатая кромка леса, по полям бродили пестрые стада, и над всем этим – небо, голубое, с легкими облаками…
Мне и до сих пор по ночам снится этот сине-зеленый простор, а каждый раз, когда я выхожу со станции метро «Сокол», ловлю себя на том, что где-то в душе брезжит надежда – вдруг свершится чудо: стоит только зайти в переулок – и снова откроется тот далекий-далекий незабываемый пейзаж…
Одно лишь воспоминание омрачает то безмятежное лето. Однажды, когда выдался сумрачный холодный день, надели на меня белый атласный капор, украшенный яркими шелковыми цветами. Я с гордостью долго бродила возле дома по улице, надеясь, что кто-нибудь заметит мой нарядный головной убор. И заметили. Только это были не соседи, а две козы. Я дружески погладила их, почесала между рогами, и тогда одна из коз протянула ко мне морду и быстро сжевала с капора веселые шелковые цветы. А я залилась громким ревом.
Перед домом был палисадник, откуда по вечерам через раскрытое окно доносились упоительные запахи табака, резеды, маттиолы. К осени расцвели флоксы, георгины, золотые шары. За домом большой двор с коровником, птичником и маленькой банькой. Два раза в неделю Екатерина Ивановна растапливала баньку и приглашала нас с бабушкой попариться, косточки размять. Бабушка растирала меня жесткой мочалкой с мылом – и лицо тоже, – окатывала с головы до ног теплой водой из оцинкованной шайки. Потом меня заворачивали в одеяло и несли на руках в дом. Вечера к осени становились всё прохладнее, а звезды всё ярче и небо темнее – так и запомнилось мне: ночная прохлада, высокое небо и запах осенних цветов…Во Всехсвятском мы прожили до поздней осени, потому что возвращаться нам было некуда. Дядя мой, у которого мы жили, закончил свой ФОН и по распределению уехал с женой в Ростов-на-Дону, а комнату должен был сдать в домком, нас же управдом прописывать отказался, так как приглядел эту комнату для своих родственников, приехавших из деревни, которые имели на нее больше прав в силу своего пролетарского происхождения.
Вот и жили мы у нашей Екатерины Ивановны в летней комнате, обогреваясь керосинкой «Грец».
Отец мой, юрист и экономист по образованию, работал в Госплане РСФСР, часто ездил в командировки и был очень увлечен своей работой. В Госплане его ценили и обещали при первой же возможности обеспечить жильем. Но время шло, уже облетала листва, в нашем палисаднике лежали желто-красные груды опавших листьев, и так весело было валяться и прыгать на них!
Но вот наконец-то наступил день, а вернее, вечер, когда родители вернулись из города взволнованные и счастливые и сообщили, что завтра нужно идти за ордером на комнату, которую отцу, по ходатайству Госплана, согласилось выдать Общество возрождения Китая! Все ликовали, хотя, что это было за Общество и в чем заключалась его деятельность, способствующая возрождению братского Китая, я так до сих пор и не знаю…
Но так или иначе, не прошло и недели, как мы снова катили с бабушкой на извозчике в самый центр Москвы, в Воротниковский переулок, где мне довелось прожить восемнадцать лет. До сих пор этот район Москвы занимает в моем сердце особое место.
Пока мы ехали, я представляла себе, что в доме, где нам предстояло жить, обитают только китайцы, а они мне очень нравились, потому что еще в Газетном переулке китайцы часто приходили во двор и торговали красивыми бумажными игрушками – веерами, складными шариками, мячиками на резинках, туго набитыми опилками и лихо прыгающими от земли до ладошки. Я представляла дом, куда мы ехали, от крыши до фундамента увешанным китайскими фонариками, веерами, сургучными трещотками, мячиками, короче, всеми сокровищами, которыми торговали волшебники-китайцы…