Шрифт:
Максим спохватился, что так и не высказал Ивану дум об осифлянах, о небрежении им долгом государя, о многих забытых собором неустройствах, но подумал, что не след об этом говорить сейчас: можно лишь испортить всю беседу о книгах, оттолкнуть царя от печати, и лишь вздохнул.
На другой день царский поезд потянулся к Димитрову, к Песноше. Неизвестно осталось даже, послал ли Курбский гонца в Москву.
Выждав седьмицу, Максим Грек заговорил с игуменом о том, что надо бы вызнать, кто в Москве думает наладить печатню.
Написали письмо митрополиту. Сообщили, что Максим Грек может помочь печатникам, если в том есть нужда. Наладили с письмом монаха Мисаила.
Мисаил сложил котомку и побрел.
ГЛАВА IX
Марфа плакала, повалясь головой на стол.
Иван Федоров угрюмо спросил:
— Станешь сказывать, кто обидел, ай нет?
Марфа катала голову по столу, не признавалась.
— Бабы или опять поп?
Марфа проголосила:
— Не дал мне причастия-я-я!.. Гулящей при всем народе обозвал!.. А тебя чернокнижником!
— А, сатана!
Иван рванулся с лавки. Марфа, забыв плакать, испуганно ухватила за рукав кафтана.
— Не ходи! Пожалей!
Он высвободился, заметался по избе. Пальцы сжимались в кулаки. В висках клокотала пьяная от гнева кровь. Марфа снова зарыдала. Он не выдержал, гаркнул: «Замолчи!» Схватил шапку, грохнул дверью, зашагал куда глаза глядят.
Уже давно жизнь его стала адом.
Ванюшку дразнили и колотили большие соседские ребятишки. Окрестные бабы, те самые, что когда-то Марфу жалели, плюют в ее сторону, обзывают нехорошими словами. На него самого косятся… За то, что не в законе он с Марфой? Так он ли один не в законе живет? И кому ведомо, что живет он с нею? Или за то, что с Акиндином и прочем пьяной братней писцовой не хороводится? За то, что с Гаспаром Эверфельдом немецкий язык учит? Что на Литейном дворе знакомство с пушкарями свел, руки сжег и стравил, над булатными буквами трудясь?
Иван Федоров шел и шел. Ноги сами несли к Водяным воротам, прочь из города, от людей.
Люди!
Чем платили они за Иванову жажду творить для их добро?
Митрополит последнее время остыл к печати.
Поп Григорий подлости творит. Это не иначе как он с Акиндином слухи пускают, будто Иван латинскую веру познает и хочет латинскими книгами православных смущать.
Дураки! А как же латинские книги не сбирать да не рассматривать! У кого же печати учиться? У одного Макария-черногорца? Слов нет, искусен он, да и немцы не лыком шиты…
А недавно к Ивану Висковатому приказ позвали. Со стрельцами водили, как вора. Стыд! Говорят, умный он, дьяк Висковатый, Сам языки знает, книжник. А тут пристал: пошто с немцами и фряжскими гостями водишься? Верно ли, что язык вызнать хотел немецкий?
Врать пришлось. Сказал, что с митрополитова ведома сие творил. Ради искусства книжного.
Отпустили. Но Висковатый пригрозил:
— Смотри у меня! Сведаю, и если лгал, на дыбе завертишься!
Вот тебе и умный дьяк! И государю близкий!
Эх! Даже Маруша Нефедьев, на что участлив, и тот охладел. Все советует:
— Брось печать! Велят если, сотворим. И я не отстану. А самому наперед лезть не гораздо!..
Ни одной души близкой.
Тоска.
Или впрямь внять Марфиным мольбам, махнуть на все рукой да уехать куда-нибудь, где никто не знает тебя? Венец с ней принять. В попы деревенские поставиться. Жить, как люди живут… Вон уж сын подрос. О нем тоже подумать надо.
Уехать… Все бросить…
Четвертый день, прихворнув, он не выходил из дому. Иногда поднимался с постели, прибредал к столу, где была сложена бумага, ножи и резцы, перебирал их, но за дело не брался. Попробовал однажды резать доску — пальцы не слушались. Голова заболела.
Лежа, слушал Марфины уговоры.
— Хочешь — к тебе в Новгород воротимся. Чай, помнят там. Избу поставим. Писать будешь… А хочешь — и в Казань поеду, Ваня. Сам же ты сказывал — звали туда, к Гурию, писцом. Не обидят, поди… А как ладно заживем-то! Уж я из сил выбьюсь, а обихожу тебя с сынком! Обихожу, Ваня!