Шрифт:
Спасти Союз было невозможно, однако он не умер, но только обмер и после недолгой летаргии воскрес в весьма измененном, но отнюдь не ухудшенном и, напротив, даже расширенном и усовершенствованном виде Дома литераторов.
Он возник очень просто и скромно как заурядная «столовка», в которой выдавался обед, несколько лучший, чем в советских «столовках», за несколько высшую плату. Тогда советское кормление – вернее сказать, массовое отравление населения – не было еще бесплатным. Да лучше было бы и не делать его таковым, потому что, со введением принципа бесплатности, советские столовки, уже и ранее ни на что не похожие, превратились в совершеннейшие клоаки, в которых ужасающее воровство Петрокоммуны соперничало размерами с небрежностью и неумелостью администрации, неряшеством кухни, распущенностью служащих. Так что пресловутое бесплатное кормление, чем бы явиться могучею демагогическою мерою, вроде древнеримской анноны (фрументации), быстро выродилось во всеобщее посмешище. Обед литературной столовки стоил вдвое дороже советского, но был впятеро питательнее. Надбавка стоимости как бы заменяла былой членский и кооперативный взнос и содействовала образованию оборотного фонда.
Клиентура литературной столовки выросла в несколько сот душ. Конечно, она не имела права профессионального подбора едоков, но он сделался сам собою. Простою записью сложилось и замкнулось крепкое писательское кольцо, настолько значительное численно, что обвело едва ли не весь петроградский литературный мир. Расторгнуть это кольцо советская власть, хотя и очень им недовольная, почла неловким и невыгодным. Ведь продовольственный кризис все обострялся, коммунистическое хозяйство фатально стремилось к краху, разрушение кооперативов уже обнаружило свою вреднейшую нелепость. Организацию с претензиями автономной самопитаемости коммуна могла отрицать и гнать по принципу, но должна была бы, собственно говоря, приветствовать ее по существу, как избавление шеи своей от обузы в несколько сот голодных ртов. К тому же Комиссариат народного просвещения в лице Луначарского и его петроградского заместителя, фамилию которого я, к сожалению, сейчас не вспоминаю, – кажется Гринберг, – был бесконечно сконфужен дикостью коммунистического гонения на литературу, и если не помогал ей, то, по крайней мере, и не распинал ее, умывая руки, как Пилат. Таким образом, Дому литераторов удалось найти, правда, зыбкое, но все же равновесие – в состоянии «незамечаемости». В тени ее он и начал развиваться.
В качестве «столовки», рассчитанной на 500 едоков, он имел право на обширное помещение. Энергией тех же членов-основателей, Кауфмана, Клячко, Харитона, Волковыского, был выхлопотан и занят большой опустелый барский дом-особняк, с садом, на Бассейной улице, почти при впадении ее в Литейный проспект, – значит, в самом центре столицы. Еще худшим пищевого голода ужасом петроградской интеллигенции был голод топливный. Мы жили в квартирах, опустелых от мебели, сожженной в печках-буржуйках, при температуре чуть выше, а часто и много ниже нуля, не выходили из теплого верхнего платья, работали в шапках и перчатках либо обмотав коченеющие руки тряпками. Дом литераторов предложил своим членам дневное тепло, а иных, уже вовсе обездомленных холодом либо вселением пролетариата, устраивал и на ночь.
Вокруг тепла естественно было народиться подобию профессионального клуба, не имевшего ни этого имени, ни санкции, но тем не менее все расширявшего свои функции. Едва минимально были удовлетворены потребности материального порядка, явились запросы духовные. Самым лютым профессиональным злом современной русской литературы была коммунистическая национализация книги, оставившая читающую публику без библиотек и книжных магазинов. Миллионы сокровищ печати погибли в этом варварском процессе в руках равнодушных и невежественных захватчиков. Ни один исторический враг книги не относился к ней с более безобразным и разрушительным пренебрежением. Двухсотлетнее наследие русской литературы победоносные большевики выбрасывали за борт с таким же усердием, как отцы христианской церкви в IV и V веке – литературу языческую, но с гораздо меньшею разборчивостью. Для примера укажу, что все книжное богатство, многими десятилетиями накопленное в колоссальных складах старинного магазина Тузова, который для всей России был центральным рынком богословской литературы, было препровождено на бумажную фабрику и обращено в массу на выработку бумаги для официальных коммунистических газет. О размерах потери можно судить по тому, что фундаментальный каталог Тузова занимал несколько сот страниц. Подобным же жалким образом погибло множество складов старой педагогической литературы, на первых порах победы надменно объявленной ненужною. Результатом последовал тот ужасный голод на учебные пособия, которым обусловил ось катастрофическое крушение школьного преподавания в Петрограде 1919–1921 годов. От частичного расхищения не спасались даже книгохранилища, намеченные Наркомпросом к тщательному сбережению. Так как секвестрованные библиотеки распределялись, сообразно их преимущественному содержанию, по специальным ведомствам, то в бесконечных перевозках приходили они в непоправимый хаос. Ни одна библиотека, двинутая с основного места, не доходила по новому адресу не обесцененною попутным разграблением. А то и вовсе пропадала по дороге – неведомо куда. Я сам был свидетелем, как возчики, доставившие в Наркоминдел великолепную библиотеку Пажеского корпуса, любезно угощали роскошными редкими изданиями случайных прохожих. Заинтересуется кто-нибудь громадою красивых книг, похвалит какой-нибудь том:
– Ах, вот славное изданьице… рад был бы его приобрести!
– Так что же, товарищ? Ежели вам нужно, возьмите!
Библиотеку, секвестрованную во французском посольстве, заведующий Наркоминделом держал у себя на квартире – из боязни, что иначе растащат по книжке его же чиновники, охотники до иллюстрированных изданий. Сидя в тюрьме на Шпалерной в марте 1921 года, я был причислен к рабочему составу тюремной библиотеки и, каталогизируя, изумлялся ее нелепой разрозненностью. Между тем в нее целиком вошла очень недурная библиотека присяжного поверенного Холщевникова. Но добрая треть ее улетучилась при перевозке. Так безобразно обращалась советская власть с книгою вообще. Опальные же отделы литературы сознательно и прямо обрекались на исчезновение. В той же тюремной библиотеке нам запрещено было сдавать в переплетную мастерскую книги богословского содержания. Между тем их-то всего больше и спрашивали заключенные, и, следовательно, они-то и больше всех трепались.
Декрет, воспрещавший частным лицам иметь библиотеки свыше 500 томов, остался в конце концов мертвою буквою, однако успев разорить множество книгохранилищ и обездолить сотни слишком поспешивших струсить декрета ученых, литераторов, педагогов, интеллигентов. Дом литераторов поспешил на помощь всем этим горемыкам, оставшимся без своей книги как без рук. Бежал за границу петроградский представитель богатейшей русской газеты, московского «Русского слова», А. В. Руманов, очень состоятельный человек. Дом литераторов спас его превосходную библиотеку, взяв ее в свое пользование. Она положила начало книгохранилищу, возросшему к июлю 1921 года до 30 000 томов, так как, видя счастливый пример румановской библиотеки, многие лица стали жертвовать свои книги Дому литераторов или в собственность, или во временное владение. За библиотечное дело взялись умелые и любящие руки молодого журналиста В. Я. Ирецкого, тоже из бывшей «Речи». Накопление дубликатов, в связи со всевозраставшею писательскою нуждою, вызвало необходимость основать комиссионную книготорговлю, которая теперь, вероятно, обратилась в большой книжный магазин, потому что потребность в таковом сказывалась уже в августе. Тогда книготорговлею Дома литераторов заведовала одна из интереснейших и типичнейших фигур его, почтенная М. В. Ватсон, благороднейшая и непоколебимая хранительница идеалов и традиций старой народнической литературы и либеральной революции 70-х годов. При библиотеке сама собою создалась читальня. Писатели, лишенные холодом и нуждою возможности работать у себя дома, получили угол для своего труда, хотя и очень тесный, но все-таки теплый и снабженный изрядным арсеналом литературных пособий. Начал накопляться литературный музей, архив автографов, портретов, рукописей, реликвий.
Ежедневные встречи писателей у писательского пункта мало-помалу породили профессиональные собрания. Сперва закрытые, потом публичные. Они широко потянули на себя интеллигенцию, дав ей некоторый суррогат того, по чем привычный читатель больше всего скучает: новой книги и журнала. В настоящее время, как я вижу из перепечаток в зарубежной прессе, Дом литераторов издает свою «Летопись» как настоящий журнал. Еще полгода тому назад о такой возможности нечего было и думать. «Летопись Дома литераторов» ютилась своими сухими деловыми отчетами как вуалированный отдел в журнале покойного А. Е. Кауфмана «Вестник литературы» – единственном частном периодическом издании, которое почему-то пользовалось терпимостью большевиков, – правда же, за то и покупая ее совершенною бесцветностью содержания. По достигающим нас перепечаткам видно, что «Летопись Дома литераторов» ныне идет тою же безобидною тропою, доставляя удовольствие тоскующим по перу писателям помещать на ее столбцах невинно-академические статейки. Я должен сознаться, что очень мало сочувствую подобным опытам. Журнал, хотя бы и с преимуществом художественно-литературных интересов, есть дело публицистическое. Настоящая публицистика, смелая, прямая, ясная, в царстве большевиков так же невозможна, как честно-договорная дипломатия или международная торговля с ними. Да нет! Даже невозможнее, ибо честных дипломатов и международных торговцев они только надувают, а прямых и откровенных публицистов расстреливают или сажают в тюрьмы на принудительные работы. Следовательно, всякий журнал, дозволенно возникающий на территории советской России, является неминуемо органом компромиссов и умолчаний, которыми покупается терпимость Кремля и Смольного. А от всех подобных компромиссов, какими бы изящными целями они ни объяснялись и какие бы почтенные лица в них ни участвовали, все-таки нехорошо пахнет. И хотя, быть может, я огорчу своим мнением многих друзей, одержимых неукротимым писательским зудом, но, по-моему, вести газету или журнал, глядя из зиновьевских рук, значит обманывать и себя, и публику игрою, мало достойною взрослых людей, и платить за самоутешение «печатанья» слишком дорогою ценою.
Суррогатом невознаградимой потери журнала и новой книги Дом литераторов выдвинул широкое развитие своих литературных вечеров. К участию в них были приглашены решительно все выдающиеся писатели Петрограда, исключая лишь явно примкнувших к «торжеству победителей». Читались исключительно новые, ненапечатанные произведения. Начали лекциями историческими, философско-критическими, мемуарными; потом ввели поэзию, потом беллетристику, потом популяризацию новейших открытий. Наконец, известный историк Е. В. Тарле стал читать с блестящим успехом лекции уже чисто публицистического содержания, обзоры современного политического положения Германии, Англии и других европейских государств. Тарле – великолепный оратор и знаток своего предмета, способный увлекать слушателя, даже когда он, как я, например, не согласен с чересчур германофильскою окраскою, которою расцвечены взгляды почтенного профессора. Но, при всем даровании Тарле, бешеный, неслыханный успех его лекций будет понятен в полной мере только тому, кто сам испытал мучительную тоску по европейскому Западу, какою в Петрограде одержим едва ли не каждый сколько-нибудь культурный человек. Ведь вот уже полный год он не слышит об Европе ничего дельного и вероятного – только хвастливое лганье и кривлянье мнимо-пролетарских и лжекоммунистических «Правд» и «Известий»!.. Другим излюбленным лектором Дома литераторов надо назвать маститого юриста, академика и сенатора А. Ф. Кони, справедливо почитаемого самым значительным русским оратором и блестящим писателем-стилистом тургеневской школы. Его появления на кафедре с судебными и литературными воспоминаниями славной восьмидесятилетней жизни – всегда большой праздник для публики. Надо изумляться лекторской энергии этого больного, на костылях движущегося старца. Он как будто изжил все тело свое и теперь весь – дух, ум, память и честное, прочувствованное слово, облекающее такой глубокий психологический анализ людей и событий в такую несравненно изящную форму.