Шрифт:
— Вы ошибаетесь, — мягко возразил мне Илья Григорьевич, — у Никиты Сергеевича, конечно, немало недостатков, но это серьезный политический человек.
Я сразу понял, что сказано это было не «страха ради иудейска», что Эренбург на самом деле считает невежественного и суматошного Хрущева «серьезным политическим человеком».
Но согласиться с этим я не мог.
— Да разве серьезный политический человек устроил бы всю эту истерику по поводу Пауэрса? [2] — горячился я. — Ну, ладно. Истерика — это еще куда ни шло. Это, в конце концов, вопрос темперамента. Но разве серьезный политический человек сорвал бы из-за этого визит Эйзенхауэра? Разве серьезный политический человек наплевал бы на весь мир, в том числе и на Де Голля, который склонялся к мирному решению скандала? Да и сам Эйзенхауэр тоже ведь извинился. Серьезный политический человек, как вы его назвали, не стал бы давать волю своим чувствам…
2
В мае 1960 года наши ракеты сбили самолет-разведчик «У-2», пилотируемый американским летчиком Пауэрсом. Хрущев раздул этот инцидент до масштабов мирового скандала.
— Поверьте мне, — повторил Илья Григорьевич. — Это серьезный политический человек. И если он решил устроить всю эту, как вы говорите, истерику, значит, были у него для этого еще и какие-то другие причины, гораздо более важные, чем личная обида.
— Ну, хорошо, — сказал тогда я. — Если это действительно так, если он и в самом деле серьезный политический человек, неужели никто, вот хоть вы, например, не может ему объяснить, что роман Кочетова направлен прямо против него, против всей его политики?
— А вот это, — улыбнулся Эренбург, — объяснить ему как раз нельзя. Он этого просто не услышит. И уж тем более если бы говорить ему об этом стал я… Когда я — да что я, даже Корнейчук! — несколько раз пытался завести с ним разговор о литературе, у него сразу появлялось… Вы ведь знаете, у него же на лице все написано, он не умеет скрывать своих чувств… Так вот, у него сразу появлялось такое выражение: «Ох, обманет!..» Нет, что касается литературы, тут он верит только своим: Софронову… Грибачеву… Тому же Кочетову…
— Своим?! — изумился я. — Да ведь они же его ненавидят!
— Да, — кивнул Эренбург. — Но они ему социально близкие.
Разговор этот происходил на эренбурговской даче в Новом Иерусалиме. Отправились мы туда на редакционной машине и провели там чуть ли не полдня. Нас накормили обедом и угостили хорошим французским коньяком. Не был забыт при этом и наш водитель.
Видимо, удовлетворенный оказанным нам приемом, на обратном пути он полюбопытствовал:
— А у кого это мы были?
Лазарь коротко бросил:
— У Эренбурга.
Он, понятное дело, был уверен, что никаких дополнительных объяснений этот его короткий ответ не требует.
Но за первым вопросом тут же последовал второй, совершенно нас ошеломивший:
— А кто это?
С грехом пополам объяснив ему, кто такой Эренбург, мы только молча переглянулись. Но долго еще не могли выйти из шокового состояния, в которое поверг нас этот безмятежный вопрос — такой, казалось бы, естественный в устах совсем молоденького парнишки.
Оставшись одни, мы долго еще обсуждали этот больно задевший нас эпизод.
Я склонен был объяснять случившееся классической ленинской формулой: «Страшно далеки они от народа». Мол, все, что нам представляется таким важным, широким массам трудящихся — до лампочки.
Лазарь со мной не соглашался. Он считал, что объяснение казуса лежит в сфере биологии, а не социологии: будь, дескать, наш шофер хоть немного постарше, объяснять ему, кто такой Эренбург, нам бы не пришлось. Ну, а уж будь он его, Лазаря, военного поколения, так только рот бы разинул: «Сам Эренбург? Вот это да-а! Думал ли я тогда, в сорок первом, что приведется мне своими глазами его увидеть!»
Несмотря на эти мелкие разногласия, мы оба сошлись на том, что все это — грустно. Во-первых, потому, что, как говорили древние римляне, sic transit gloria mundi, а во-вторых, потому, что ни он, ни я не подозревали, что племя младое, незнакомое, приходящее нам на смену, так далеко от всего, чем жили мы в наши юные годы: ведь с сорок пятого года минуло всего-навсего каких-то там жалких пятнадцать лет.
Реплика Эренбурга («Я не отсиживаюсь в тылу, я печатаю мемуары») помимо того, что она точно отражала не только его жизненную позицию, но и реальное положение дел (он со своими мемуарами и в самом деле был тогда на переднем крае), к тому же еще заключала в себе почти исчерпывающий ответ на вопрос, почему его мемуары так и не стали его Historia arcana — до конца правдивой, тайной летописью эпохи.
Мемуары — тихий, спокойный жанр, и пишутся они обычно, когда человек уже отошел от дел. Как говорится, вышел из игры.
Эренбург же, когда писал, а особенно когда начал публиковать свои мемуары, не только оставался «в игре», но и оказался (быть может, помимо своей воли) в той «игре» главным игроком. Можно даже сказать — капитаном команды.
Он привык всегда быть в самой гуще схватки. Но, пожалуй, никогда еще, даже в самые активные свои годы, не ощущал он с такой остротой, что сражается на передовой, на самом переднем крае.