Шрифт:
Вероятно, упадок рода был из разряда финансового; даже если не преувеличивать «бедность» Суллы, в описании Плутарха находим: «С тех пор потомки Руфина все жили скромно и сам Сулла воспитывался на весьма ограниченные средства. В отрочестве он жил в доме, который не принадлежал ему, и оплата за него была скромной. Стоит привести злую реплику рассерженного аристократа, увидевшего несколькими годами позднее Суллу, такого гордого своим богатством: «Как можешь ты быть честным, став таким богатым, если отец тебе ничего не оставил?» В самом деле, хотя род Корнелия Суллы в течение нескольких поколений утратил возможность значительно увеличить состояние, так как он не занимал важных провинциальных должностей, хотя II век был веком завоевательных войн, когда семьи знати достаточно увеличили свои состояния, трудно поверить в его «бедность»: не будем забывать, что Руфина исключили из сената именно потому, что его богатство было расценено как слишком бросающееся в глаза, и даже если его исключение могло быть отягощено штрафом и изменением фискального статуса, основной капитал от этого не должен был пострадать; более того, не будем забывать, что его дед и брат деда были преторами — один на Сицилии, другой в Сардинии, — и они, несомненно, не остались самыми обездоленными сенаторами своей эпохи. Что же касается отца Суллы, младшего в роду, то он, вероятно, осуществлял управление в Азии; даже если бы он не перерос звания римского всадника, его принадлежность к этому званию, следующему сразу же за званием сенатора, предполагало обладание солидным капиталом.
Когда в 138 году родился его первый сын, Луцию Корнелию Сулле было от чего почувствовать себя удовлетворенным: сын по праву будет носить прозвище Сулла — пылающий цвет его шевелюры, молочного цвета кожа, усыпанная веснушками, вылитый «портрет своего отца», так же, как и его предков. И поэтому новорожденного, которого повивальная бабка положила на землю, он поднял ритуальным образом, означавшим, что он признает его своим и берет на себя заботу о его воспитании. И через девять дней после его рождения во время семейной церемонии, отмеченной жертвоприношением Юноне и божествам детства, ребенка три раза пронесли вокруг домашнего очага, прежде чем дать ему имя: Луций Корнелий. В этот момент на шею ребенка повесили цепочку с висящим на ней круглым украшением, которое было золотым, потому что новорожденный принадлежал к семье патрициев. Этот медальон одновременно отмечал социальную принадлежность (только рожденные свободными носили такой, и материал, из которого он был сделан, свидетельствовал о высоком происхождении) и являлся амулетом, предназначенным охранять от порчи; юноша снимет его только в день, когда Город примет его в ряды взрослых на церемонии, во время которой подростки сбросят пурпурные одежды, чтобы надеть мужскую тогу (в полных семнадцать лет).
В ожидании этого дня воспитанием маленького ребенка полностью занимается семья: развиваясь среди близких, он прежде всего учится уважать традиционные ценности аристократии, иллюстрируемые примерами его предков, которыми он насыщает свою память. Конечно, отец приобщает его ко всем религиозным и общественным ритуалам, где он может дать ему возможность участвовать; мать прививает ему элементарные понятия интеллектуальной культуры, а дядя по материнской линии поддерживает с ним непринужденно снисходительные отношения, полные нежности, часто являющие контраст с более жестоким отцовским отношением. К этому добавляются уроки, даваемые дома наставником, рабом или его отцом.
Тем не менее, как только мальчик узнал все, что могла дать ему семья, стало необходимым дать ему философское, юридическое, и особенно риторическое образование, чтобы предоставить возможность заниматься политической карьерой. Он посещал школу греческой риторики, которая тогда была в моде. По всей вероятности, обучение завершалось посещением Греции, куда отправлялись все молодые аристократы, чтобы повысить свою культуру, прежде чем полноправно войти в жизнь Города.
Греческая культура была так важна для римской знати, что, когда несколькими годами позднее Гай Марий, прообраз выскочки, будет хвастать перед собранием римского народа тем, что он деятельнее и честнее как полководец, чем аристократы, которые были до него во главе африканских армий, с его языка слетит высокомерное: «Я не учил греческих букв; меня нисколько не интересовало учение, которое не могло вызвать у самих учителей любви к доблести».
Вполне возможно, что изучение греческой литературы и философии не представляло собой школы доблести так же, как и их незнание. Как бы то ни было, свидетели единодушно представляют Суллу как личность, в высшей степени пропитанную и греческой и латинской культурами, способную соперничать с эрудитами. И духовная насыщенность, не говоря об обаянии, которое исходило от него, способствовали формированию из него оратора, тем более приятного, что у него, как говорят, был очень красивый голос и он прекрасно пел. Исключительная культура молодого человека парадоксальным образом послужила тем, кто в последующих поколениях стремился очернить его; в самом деле, недруги не преминули развернуть против него сильную полемику, касающуюся подчеркнутого пристрастия к театру: он, из старинной аристократической семьи, обесчестил себя в потасовках с гистрионами. Плутарх свидетельствует о силе этой привычки: «Будучи еще молодым и неизвестным, он жил с мимами и шутами, с которыми участвовал в потасовках, и когда стал хозяином мира, то каждый день собирал у себя самых бесстыдных людей театра и сцены, чтобы пить и состязаться с ними в насмешках…» Немного дальше биограф утверждает, что после своей последней женитьбы Сулла «продолжал жить с мимическими актрисами, исполнительницами на цитре и гистрионами, с утра выпивая с ними на ложе из листьев».
Очевидно, не нужно воспринимать буквально то, что является всего лишь общим местом политической брани (на тех же основаниях, что и пьянство, в котором публично обвиняют противников, хотя и очень достойных). Более интересен факт (по-видимому, ускользнувший от внимания Плутарха и его комментаторов), что частые посещения людей театра и «попойки» могут говорить о чем-то другом, а не просто о пристрастии к дебошам, участии в союзе поклонников Бахуса. И в этих условиях нельзя слишком доверять утверждению, повторяемому его биографом, в соответствии с которым Сулла якобы жил в окружении людей театра: знаменитого комедианта Росция, руководителя труппы мимов Сорикса, и особенно мима Метробиоза, исполнителя женских ролей, который будто бы пребывал его возлюбленным, даже когда с возрастом потерялись прелести молодости.
Если ограничиться этими источниками, подозреваемыми в некоторой предвзятости, гомосексуальность Суллы, скорее всего, не была полной, вовсе нет, потому что его попрекали именно тем, что он составил себе состояние, когда был подростком, в качестве фаворита Никополи, богатой вольноотпущенницы, значительно старше его. «В результате их отношений и обаяния, исходившего от его юности, она полюбила его и сделала своим постоянным любовником; так что, умирая, она оставила ему свое состояние». И возраст, кажется, не ослабил гетеросексуальной пылкости, потому что он женился в четвертый раз на Валерии по любви с первого взгляда. Во время боя гладиаторов совсем еще молодая женщина (ей не было двадцати пяти, тогда как Сулле было пятьдесят восемь), проходя у него за спиной, опустила руку ему на плечо и выдернула нитку из его плаща. Сулла был удивлен. «Не сердись, император, — сказала она. — Просто я тоже хочу иметь частицу твоей удачи». Так началась идиллия, которую Плутарх строго осудил: «Сулла нашел этот разговор занятным и, быстро поняв, что в нем проснулся интерес, послал спросить имя женщины и осведомиться о ее семье и образе жизни. С этого момента они обмениваются взглядами, без конца оборачиваются, чтобы посмотреть друг на друга, улыбаясь при этом, и наконец договариваются заключить брак. Возможно, Валерия была безупречна; но даже если она была совершенно целомудренна и добродетельна, Сулла женился на ней не из благородного и честного побуждения; он позволил соблазнить себя, как мальчишка, красотой и кокетством, которые обладают естественным эффектом будить самые предосудительные и неблаговидные страсти». Однако чтобы составить себе представление по этим вопросам, прежде чем полагаться на россказни, распространяемые недобросовестной литературой, лучше обратиться к суждению одного из его открытых противников, Саллюстию: «Наслаждаясь сладострастием в моменты досуга, он не позволял сладострастию отвратить его от дел и тем более возможности выглядеть пристойно в семейной жизни». Таким образом, ясно, что Сулла не был выше всяческого порицания, но в то же время не давал повода к обвинениям, потому что никогда не позволял любви к удовольствиям отвратить себя от гражданских обязанностей.
Итак, следует опровергнуть все зарисовки, довольно предвзятые, как воспоминание о «Сулле-фаворите», ставшем, как известно, великолепным полководцем: оно извлечено из бутафорской кладовой со всеми хитросплетениями, предназначенными создать противоречивые портреты, чтобы вызывать одновременно восторг и пересуды. Например, портрет, набросанный Валерием Максимом: «Луций Сулла до периода, когда он стал квестором, обесчестил себя драками, пристрастием к вину и театру. Так, говорят, что Марий, консул, проявил сильное недовольство тем, что судьба ему дала квестора, такого изнеженного, когда ему нужно вести жестокую африканскую войну».