Шрифт:
А вышитые салфеточки, приколотые к каждому креслу, дивану, лежащие на всех шкафиках, полочках, пуфиках? А панно над столом или плитой на кухне? На одном вышита молодая женщина, с приторной улыбкой на закостенелом лице, подающая тарелку супа своему, надо полагать, законному супругу, рассевшемуся за столом и разводящему руками от восторженного изумления над таким вниманием жены. Над картиной витиеватыми готическими письменами выведена поучительная надпись: «Любовь проходит через желудок». Каждый день, изо дня в день смотреть на эти картинки, вникать в мудрость этих афоризмов?!
Раз побывавши в квартире какого-нибудь немецкого семейства, можно было потом с завязанными глазами войти в любую другую квартиру и точно указать, где что стоит, где что висит. В спальне стоит перпендикулярно стене супружеское ложе — оно очень высоко — там же взбитые перины! — и покрыто кружевным покрывалом. В центре обязательно сидит какая-нибудь плюшевая собачка или кукла с пышными юбками. Над ложем «мадонна», если можно назвать мадонной эту полуобнаженную женщину, лежащую в соблазнительной позе среди каких-то цветов. По бокам кровати ночные столики, до того педантично похожие друг на друга, что непривычному человеку делается нехорошо и остальные атрибуты спальни начинают двоиться в его глазах. Но это только кажется, что предметы двоятся, их в самом деле по паре: два шкафа, два коврика, две лампочки на столиках. Все до ужаса одинаковое. В спальне большую часть дня, если хорошая погода, окна открыты настежь и на подоконниках выложены перины и подушки. Когда утром идешь по какой-нибудь тихой берлинской улице, то только и видишь открытые окна и в них белоснежные перины.
Другая комната — салон. Туда гостя вообще не пускают, так как там начищенный паркет, а на нем ковер, и, чтобы он не запачкался или, не дай бог, не вытерся преждевременно, через него протянуты полотняные дорожки. По ним можно осторожно пройти, сняв, конечно, ботинки и надев домашние тапочки.
Гостю, почтительно остановившемуся на пороге гостиной, издали показывают главную достопримечательность: знаменитый «угловой диван». Его настоящую обивку гость, конечно, не увидит, да, наверное, и сами хозяева уже давно забыли, какого она цвета, так как диван тщательно прикрыт тонким покрывалом, на покрывале чехол, как в поликлиниках, на чехле еще обыкновенно разложен «Берлинер беобахтер» или какая-нибудь другая газета — ведь чехол тоже может запылиться! Ильф и Петров смеялись над фикусами, — боже мой, да фикус самое распространенное комнатное растение в Германии! Он достигает обыкновенно внушительных размеров, стоит у окна в разукрашенной кадке прямо на полу — это гордость хозяйки дома, чем фикус выше и ветвистее, тем больше она им гордится.
Возможно что с тех пор Германия изменилась, — ведь это было в начале двадцатых годов. Но мне кажется, приехала бы я туда сейчас — и я опять увидела бы карликов, ланей и средневековые замки. Уж больно все это вжилось в немецкий быт, в характер, в самую натуру среднего немца.
Русскому человеку плохо жить в Германии, ему там тесно, душно, нехорошо. К тому же хваленый немецкий порядок сильно расстроился. Дело ведь было после войны, была безработица, марка стала стремительно падать. Я, конечно, не берусь объяснить, какие именно причины послужили этому явлению, но хорошо помню эти деньги с многими нулями, помню, что 250 граммов мясного фарша стали стоить 25 тысяч марок, проезд на трамвае тысячу, билет в кино тоже несколько тысяч. Когда трамвайный билет стал стоить миллион, небрежно отпечатанный на клочке какой-то скверной бумаги, похожей на оберточную, мама убедилась, что немецкий порядок окончательно развалился, и поспешила закончить сборы в дорогу.
В Италию маму звала сестра, наша родная тетя Толя — Виктория Ильинична, которую, впрочем, мы совсем не знали, только слышали, что ее первый муж был революционером и сослан в Сибирь, где заболел туберкулезом. Тетя Толя сопровождала его в ссылку и, когда он отбыл срок, увезла в Швейцарию, где он и умер в Лугано. Дедушка Илья Николаевич дал тете денег, чтобы она пожила с маленьким сыном в Италии. Не знаю, сколько времени жила тетя в Риме, но как-то раз к ней подошел на улице мужчина и что-то спросил у нее: кажется, как пройти на площадь Венеции. Так она познакомилась со своим вторым мужем, полуфранцузом-полуитальянцем по национальности. Теперь она жила в довольно-таки стесненных материальных обстоятельствах, так как ее Режис оказался порядочным лодырем, несмотря на аристократическое происхождение. Тетя Толя из сил выбивалась, стараясь прокормить семью, — к тому времени у нее родилась еще дочка. Мы очень хотели познакомиться с тети Толиным сыном Марио, Саввкиным ровесником, увидеть маленькую Элиану, которой тогда было шесть лет. Тетя Толя с восторгом писала маме, которую она тоже несколько лет не видела, что в Италии произошли большие перемены и что нам всем будет очень хорошо в Италии.
Мама решила ехать сначала с Саввкой и со мной, оставив пока тетю Наташу, Нину и Тина в Берлине. Нужно было найти какую-то квартиру в Риме, договориться с издательствами.
Я была смущена, услышав, что мне предстоит ехать вперед с мамой. Хотя мой детский страх перед маминой строгостью уже не был столь интенсивным, вернее, он переродился в безграничное уважение, преклонение, почти благоговение, тем не менее мысль оставаться все время с мамой, может быть и наедине, наполняла меня смятением — а вдруг я что-нибудь не так сделаю, не пойму чего-нибудь. Одно меня утешало — ведь я же буду не одна. Саввка, милый, добрый Саввка всегда будет со мной — его ласковое, глубоко товарищеское отношение, его готовность всегда во всем со мной поделиться, поддержать, если нужно. Все это искренне, щедро, прямо от сердца. И с ним было так интересно — его зоркие глаза художника (уроки Репина не прошли даром!) имели удивительную способность видеть все красивое, все выдающееся, во всем замечать одухотворенную мысль.
Кое-как прошла нудная берлинская зима, со слякотью, с туманами, с серыми дождями, льющимися на черные от копоти крыши. Тин с грустью смотрел на нас с Саввкой, ему было тяжело расставаться с нами, тяжело оставаться с тетей Наташей и Ниной: ни та, ни другая, конечно, не могли разделять его мальчишеских интересов. Он обещал писать длинные письма, описывать обстоятельно все события своей жизни, а мы с Саввкой поклялись отвечать ему такими же.
И вот мы поехали. Весной, в апреле, любимом мамином месяце, в апреле, когда на юге цветут яблони, цветет миндаль, апельсиновые и лимонные деревья, когда все зеленое, свежее, душистое — такое самое, как в далеком четырнадцатом году, когда мама была в Италии с папой.
«Здесь все цветет и зеленеет: яблони, сирень и цветная капуста с сухарями, черт бы ее себе взял, — шутливо писал папа бабушке из Рима. — Но какая тут жара, маточка, для апреля месяца что-то неприличное…»
Сначала мы приехали в Мюнхен, где по маминому плану мы должны были провести несколько дней.
Мюнхен был мало похож на те немецкие города, которые мы видели до сих пор: Берлин, Штеттин, Дрезден — даже Дрезден! — были все как на подбор серыми и унылыми, а этот город был ярким, веселым, каким-то праздничным. Помню, как мы поехали на какой-то холм над городом. Был солнечный день, мы переезжали через мост над рекой Изар и поражались, какая это необыкновенная река. Она была совершенно зеленая, правда, немного мутная, потому что, объяснили нам, сейчас весна и в горах тает снег, но потом, говорили мюнхенцы, вода делается прозрачной и ярко-зеленой — даже в ванне.