Шрифт:
— Почему это кажется вам столь удивительным? Существует лишь один клан людей, не бастовавших ни разу в человеческой истории. Все другие сословия и категории бросали работу, когда хотели, и предъявляли миру требования, заявляя о своей незаменимости. Все, кроме тех, кто нес мир на плечах, не давая ему погибнуть, единственным вознаграждением же им было страдание, но они никогда не отворачивались от рода человеческого. Ну вот, теперь наступила их очередь. Пусть мир, наконец, узнает, что эти люди представляют собой, чем заняты, и что происходит, когда они отказываются работать. Это забастовка людей разума, мисс Таггерт. Это бастует разум.
Дагни не шевелилась, лишь пальцы медленно ползли по щеке к виску.
— Во все века, — продолжал Голт, — разум считался злом и терпел всевозможные оскорбления: еретики, материалисты, эксплуататоры; любые несправедливости: изгнание, лишение прав, конфискации; всяческие муки: насмешки, дыба, плаха, обрушивались на тех, кто принимал на себя ответственность смотреть на мир глазами созидателя и вершить круг разумных взаимосвязей. Однако даже в цепях, в темницах, в потайных убежищах, в кельях философов, в лавках торговцев люди продолжали мыслить — человечество продолжало существовать. Во все века поклонения иррациональности какие бы формы косности она ни избрала, какие бы зверства ни практиковала, мы живы лишь благодаря тем людям, которые постигали, что пшенице для роста нужна вода, что выложенные дугой камни образуют арку, что дважды два — четыре, что любовь не мука, а счастье, что жизнь не поддерживается разрушением. Благодаря этим людям все прочие научились переживать минуты проблеска человечности, и только они, эти минуты, позволяли им существовать. Это человек разума научил их печь хлеб, залечивать раны, ковать оружие и даже строить тюрьмы, в которые они его же и бросали. Он был человеком необычайной энергии и безрассудной щедрости, знавшим, что косность не удел существа мыслящего, что бессилие не его природа, но что изобретательность ума — его самая благородная и радостная сила, и в служении этой любви к жизни, которую ощущал лишь он один, он продолжал работать… Работать любой ценой для своих грабителей, тюремщиков, мучителей, платя своей жизнью за спасение их жизней. Его победой и поражением было то, что он позволил им заставить себя чувствовать виновным и в том, и в другом, принять роль жертвенного животного и в наказание за грех незаурядности гибнуть на алтарях дикарей. Трагическая шутка истории в том, что на каждом воздвигнутом людьми алтаре всегда оказывались двое: человек, которого они приносили в жертву, и животное, которому они поклонялись. Люди из века в век поклонялись не человеческим, а животным символам: идолам инстинкта и идолам силы — мистикам и королям. Мистикам, жаждавшим абсолютного подчинения, и королям, правившим с помощью бича. Защитники души человека были озабочены его чувствами, защитники тела — его желудком, но и те и другие объединялись против его разума. Однако никто, даже самый последний невежда, никогда не сможет полностью отвергнуть мысль. В абсурд верить невозможно, а в несправедливость — легко.
Всякий раз, когда человек осуждает разум, причина одна — он не в состоянии его познать. Когда он проповедует несообразность, то полагает, что кто-то другой, не он, принимает на себя бремя невозможного, кто-то другой, не он, заставит эту несообразность работать на него ценой чего угодно, даже смерти. Но человек этот не знает и не может знать, что ценой любой несообразности является гибель. Несправедливость проистекает из возможности жертвовать. Увы, именно люди разума помогли дикарям успешно править. Причиной возникновения всех вер, противоречащих здравому смыслу, было обнищание мозгов. А целью всех вер, проповедующих самопожертвование, было ограбление способности мыслить. Грабители это знали. Мы — нет. Настало время понять это и нам. То, чему нам теперь предлагают поклоняться, тот, кого раньше рядили в бога, короля или мага, есть некий нелепый, извращенный, бессмысленный образ человеческой Неспособности. Это новый идеал, цель, к которой нужно стремиться, ради которой нужно жить, и каждый должен быть вознагражден в соответствии с тем, насколько он приблизился к этому идеалу. Нам говорят, что наступил век Простого Человека, это титул, на который может претендовать каждый в меру тех степеней, каких он сумел не достичь. Он возвысится до класса аристократов благодаря усилиям, которых не приложил, будет почитаем за достоинства, которых не проявил, получать деньги за товары, которых не произвел. Но мы, обязанные искупать вину своих способностей, будем работать на него по его указаниям, и единственным нашим вознаграждением будет его удовольствие. Поскольку мы должны больше всех работать, то должны меньше всех говорить. Поскольку мы обладаем лучшей способностью думать, нам не будет дозволено ни единой собственной мысли. Поскольку мы способны выбирать образ действий, нам не позволят действовать по собственному выбору. Мы будем работать по указаниям, исходящим от тех, кто не способен работать. Они будут использовать наши силы, потому что сами ничего предложить не могут. Скажете, так не бывает? Бывает и еще как. Они-то это знают, но вы нет, и в этом их сила. Они рассчитывают, что вы будете работать и дальше на пределе сил, кормить их, пока живы, а когда умрете, появится очередная жертва и снова будет их кормить, силясь при этом выжить. Продолжительность жизни каждой новой жертвы будет все короче: если вам придется оставить им банк или железную дорогу, то у вашего последнего духовного наследника отберут и черствую горбушку.
Сейчас грабителей это не беспокоит. Их план, как все планы прошлых царственных грабителей, в том, чтобы награбленного хватило до конца их жизни. Раньше это удавалось: на одно поколение жертв хватало. Но теперь все иначе. Жертвы забастовали. Мы бастуем против грабежа и против морального кодекса, который его требует. Бастуем против тех, кто считает, что один человек должен жить для другого. Бастуем против морали каннибалов — пожирателей плоти и пожирателей духа. Мы будем вести дела с людьми только на своих условиях, а наш моральный кодекс утверждает, что человек сам по себе есть цель, а не средство для целей других. Навязывать им наш кодекс мы не собираемся. Они вольны верить во что угодно. Однако теперь им придется смириться с ним и… выживать без нашей помощи. И постичь, раз и навсегда, всю порочность своей веры. Вера эта существовала веками исключительно с согласия жертв — из-за их готовности принимать наказания за нарушение правил, по которым невозможно жить. Но их кодекс — особый, созданный именно для того, чтобы его нарушали. Он существует не благодаря тем, кто соблюдает его, а тем, кто нарушает. Эта мораль живет не из добродетели святых, а по милости грешников. Мы решили больше не быть грешниками. Мы перестали нарушать этот кодекс. Мы навсегда уничтожим его единственным способом, какого он не выдержит, — соблюдая его. Мы его соблюдаем. Мы соглашаемся. Мы скрупулезно соблюдаем кодекс их ценностей, избавляем от всех зол, которые они осуждают. Разум — зло? Допустим. Мы забрали из общества все плоды своего разума, и ни одна наша идея не станет известна людям. Способность — зло эгоистичное, не оставляющее никаких возможностей менее способным? А нам-то что?! Мы вышли из конкуренции и предоставили неспособным все возможности. Стремление к богатству есть жадность, корень всех зол? Ладно. Мы больше не стремимся сколачивать состояния. Зарабатывать больше, чем нужно для пропитания, — зло? Пусть так. У нас самые скромные должности, мы производим с помощью разума и руками не больше, чем нужно для удовлетворения насущных потребностей. И ни доллара, ни цента не остается, чтобы вредить окружающему миру. Преуспевать — зло, поскольку успеха добиваются сильные за счет слабых? Помилуйте, полная чушь. Мы же перестали обременять слабых нашими заботами и оставили их преуспевать без нас. Быть работодателем — зло? Мы никому не предлагаем работу. Иметь собственность — зло? Мы ничего не имеем. Наслаждаться жизнью — зло? Мы не хотим никаких наслаждений, присущих их миру, и — а это было труднее всего — сформулировали их идеал: равнодушие-пустота-ноль-знак смерти… и мы оставили людям все, что они веками считали добродетелью. Теперь пусть сами решают, хотят ли они этого.
— Это вы начали забастовку? — спросила Дагни.
— Я.
Голт встал, держа руки в карманах; лицо его было на свету, и Дагни видела, как он улыбается — спокойно, непринужденно, весело и уверенно.
— Мы много слышали о забастовках, — продолжил он, — и о зависимости людей способных от людей обыкновенных. Мы слышали крики, что промышленник — паразит, что рабочие обеспечивают его, создают ему богатство, дают ему возможность жить в роскоши, и что будет с ним, если они уйдут. Вот я и предлагаю показать миру, кто от кого на самом деле зависит, кто кого обеспечивает, кто кому делает жизнь комфортной, и что с кем будет, когда кто-то уйдет.
Окна уже потемнели, в них отражались огоньки сигарет. Голт тоже взял сигарету из пачки со стола подле него, и в пламени спички Дагни увидела, как между его пальцами сверкнул золотой знак доллара.
— Я ушел, присоединился к нему… забастовал, — взял слово Хью Экстон, — потому что не мог работать среди людей, пытающихся доказать, что интеллектуальный уровень измеряется тем, что интеллекта попросту не существует. Никто не станет держать на работе водопроводчика, который попытается доказывать свое профессиональное мастерство, утверждая, что водопровод пока еще не изобрели, но, видимо, те же меры предосторожности в отношении философов считаются излишними. Однако я узнал от своего ученика, что сам сделал это возможным. Когда мыслители принимают мнение тех, кто отрицает существование мышления, как собратьев — мыслителей иной школы, они сознательно добиваются разрушения разума. Они принимают основную логическую посылку противника и тем самым придают статус разума форменному безумию. Основная посылка — это абсолют, не допускающий никаких антитез и не знающий никакой терпимости. Точно так же как банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, не может удовлетворить просьбу фальшивомонетчика быть терпимым к иным взглядам на бизнес, я не могу признать доктора Саймона Притчетта философом и бороться с ним за умы людей. Доктору Притчетту нечего сказать, кроме помпезной декларации о намерении уничтожить философию как таковую. Он хочет использовать в своих интересах силу человеческого разума, отрицая ее. Хочет поставить печать разума на планах своих хозяев-грабителей. Хочет использовать престиж философии для оплаты порабощения мысли. Но престиж этот представляет собой счет, который может существовать лишь до тех пор, пока кто-то подписывает чеки. Пусть Притчетт делает это без меня. Пусть он и те, кто доверяет ему разум своих потомков, получают именно то, чего хотят: мир интеллектуалов без интеллекта, мир мыслителей, открыто заявляющих, что не способны мыслить. Я устраняюсь. Снимаю с себя ответственность. И когда они осознают беспощадную реальность своего лишенного абсолютов мира, но я не буду расплачиваться за их алогизмы.
— Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами честного банкира, — заговорил Мидас Маллиган. — Я руководствовался принципом любви. Любовь — высшая форма признания величайших ценностей. Уйти меня подвигло дело Хансекера — дело, по которому суд постановил, что я должен признавать первоочередным правом на получение денег требования тех, кто представит доказательства, что не имеет на них права. Мне было предписано выдать доверенные моему банку другими людьми деньги никчемному шалопаю. Иск его основывался только на том, что он не способен их заработать. Я родился на ферме. Я знал, как достаются деньги. В жизни я имел дело со многими людьми. Я видел их рост. Я сколотил свое состояние благодаря тому, что сумел найти людей определенного типа. Это люди не просили веры, надежды и отзывчивости, а предлагали факты, доказательства и выгоду. Знали вы, что я вложил деньги в дело Хэнка Риардена в то время, когда он только начинал путь наверх, когда только сумел вырваться из Миннесоты и купить сталелитейные заводы в Пенсильвании? Так вот, когда я нашел у себя на столе это распоряжение суда, меня посетило видение. Мне явилась некая картина, причем столь явственно, что она изменила мои взгляды на все. Я увидел молодого Риардена таким, каким впервые встретил его, — с умным лицом и горящим взором. Он лежал, истекая кровью, у подножия алтаря — а на алтаре был Ли Гансекер с гноящимися глазами и скулил, что у него никогда не было ни единого шанса… Поразительно, до чего понятными становятся вещи, когда их ясно разглядишь. Закрыть банк и уйти мне было нетрудно; я впервые в жизни окончательно понял, для чего жил и что любил.
Дагни перевела взгляд на судью Наррангасетта:
— Вы тоже ушли из-за этого дела, так ведь?
— Да, — ответил Наррангасетт. — Ушел, когда апелляционный суд отменил мое решение. Я выбрал эту профессию, потому что твердо решил стать стражем справедливости. Но законы, соблюдение которых мне следовало отстаивать, делали меня орудием самой гнусной подлости, какую только можно представить. От меня требовалось применять силу, нарушая права беззащитных людей, приходивших ко мне в поисках защиты. Участники тяжбы подчиняются решению суда, лишь исходя из предпосылки, что существуют объективные правила, которые они принимают. А тут я увидел, что один связан этими правилами, а другой нет, один должен им повиноваться, а другой нагло требует удовлетворения своего желания — своей потребности — и закон вынуждает меня встать на сторону последнего. Правосудие должно было поощрять то, что оправдания не имеет. Я ушел потому, что не мог слышать, как простые, хорошие люди обращаются ко мне «Ваша Честь».