Шрифт:
Зазывала пожал плечами.
— Что ж, твое дело!
— Куда вы направляетесь? — спросил машинист, не глядя на Уиллерса.
— Просто едем, приятель. Ищем место, где можно было бы остановиться. Мы из Калифорнии, из Империэл-Вэлли. Банда Народной партии отняла у нас урожай и продукты, какие были в погребах. Назвала это «чрезмерным накоплением». Поэтому мы собрались и пустились в путь. Ехать приходится по ночам из-за вашингтонской банды… Мы ищем хоть какое-нибудь спокойное место, где можно жить… Хочешь, поезжай с нами, а если нет, мы готовы высадить тебя у любого города.
«Эти люди, — равнодушно подумал Эдди, — не похожи на тех, кто способен создать тайное свободное поселение, да и шайкой грабителей им вряд ли удастся стать; они ничего не достигнут, как и этот неподвижный луч фонаря; и, как этот луч, сгинут в пустынных просторах страны». Он стоял на лесенке, сосредоточившись на луче, стараясь не смотреть, как последние пассажиры таггертовской «Кометы» пересаживаются в фургоны.
Бригадир поезда влез в фургон последним.
— Мистер Уиллерс! — крикнул он с отчаянием. — Поехали!
— Нет, — ответил Эдди.
Зазывала помахал ему рукой над головами других.
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь! — в его голосе звучала то ли угроза, то ли просьба. — Может быть, кто-то появится здесь и заберет тебя отсюда через неделю или через месяц! Может быть! Но кто поедет сюда в эти дни?
— Проваливайте, — сказал Эдди Уиллерс.
Он снова залез в кабину, а фургоны, скрипя и покачиваясь, тронулись в ночь. Он сидел на месте машиниста неподвижного тепловоза, прижавшись лбом к бесполезному дросселю, и чувствовал себя капитаном тонущего океанского лайнера, предпочитающим пойти ко дну вместе с ним, лишь бы только не спасаться унизительным бегством на каноэ с дикарями.
Потом Эдди вдруг ощутил слепящий прилив отчаянного, праведного гнева. Вскочил на ноги и схватил дроссель. Он должен привести в движение поезд; во имя некой призрачной победы должен запустить мотор тепловоза и ехать. Утратив всякую способность думать, взвешивать и даже бояться, движимый каким-то высшим императивом, он наобум передвигал рычаги, дергал туда-сюда дроссель, нажимал на бездействующую тормозную педаль, пытался разглядеть далекую и вместе с тем близкую цель, зная только, что именно она вдохновляет его на отчаянную битву.
«Не дай этому погибнуть!» — восклицал его разум, и перед его взглядом вставали улицы Нью-Йорка. «Не дай этому погибнуть!» — и ему светили огни железнодорожных сигналов. «Не дай этому погибнуть!» — и он видел дым, гордо поднимающийся из заводских труб, пытаясь разглядеть сквозь него то, что объединяло все вспышки его видений. Он хватался за провода, соединял и разъединял их, а тем временем в уголках его сознания постепенно всплывал светлый образ сосен, залитых лучами солнца. «Дагни! — услышал Эдди свой беззвучный крик, — Дагни, во имя лучшего в нас!..» и снова дергал никчемные рычаги, бесполезный дроссель… «Дагни! — кричал он двенадцатилетней девочке на залитой солнцем поляне, — во имя лучшего в нас, я должен привести в движение этот поезд!.. Дагни, вот в чем было дело… ты знала это тогда, а я нет… ты знала, когда отвернулась и посмотрела на рельсы… я сказал: “Не бизнес и не деньги”… но, Дагни, сам бизнес, само умение выживать и есть лучшее в нас, вот что нужно защищать… во имя того, чтобы спасти это, Дагни, я должен привести в движение поезд…» Обнаружив, что лежит на полу кабины, и, наконец, поняв, что ничего поделать не может, Эдди поднялся, спустился из кабины, смутно тревожась о колесах тепловоза, хотя знал, что машинист закрепил их. Спрыгнув с последней ступени, он услышал, как захрустел под ногами песок пустыни. Он замер; в ужасающей тишине, из темноты раздавался шелест перекати-поля, напоминающий смех какой-то невидимой армии, получившей, в отличие от «Кометы», возможность двигаться. Услышав поблизости более резкий шорох, Эдди обернулся и увидел серый силуэт кролика, приподнявшегося на задних лапках, чтобы обнюхать подножку одного из вагонов «Кометы». В приступе убийственной ярости Эдди бросился к нему, словно мог отразить наступление противника в лице этого маленького, серого существа. Кролик юркнул в темноту, но Уиллерс понял, что этого наступления не отразить.
Он обошел тепловоз спереди и взглянул на буквы «ТТ». Потом рухнул на рельсы и, всхлипывая, распростерся перед тепловозом, меж тем как невозмутимый луч прожектора продолжал неподвижно смотреть в непроглядную ночь.
Звуки Пятого концерта Ричарда Халлея струились из-под его пальцев за окно и плыли в воздухе над огнями долины. Это был гимн торжеству. Ноты воспаряли, воплощая собой самое подъем, были сутью и формой движения вверх, казалось, в них слились все человеческие деяния и замыслы, порожденные мечтой взлететь. То было восхождение звука, вырвавшегося на свободу. Он будто освобождал пространство от всякой скованности, оставляя лишь радость усилий, не ведающих никаких препятствий. Лишь слабый отзвук в музыке напоминал о том, от чего она избавилась, но преобладал тон радостного открытия, что нет никаких мерзостей и страданий, нет и никогда не должно быть. Это была песнь чудесного освобождения.
Огни долины падали светлыми пятнами на все еще не сошедший снег. Он лежал на гранитных уступах, на толстых лапах сосен. Но обнаженные веточки берез чуть поднимались вверх, словно в обещании скорого появления весенней листвы.
На склоне горы светился прямоугольник света, это было окно Мидаса Маллигана. Мидас Маллиган сидел в своем кабинете за письменным столом, перед ним лежали карта и лист бумаги с колонкой цифр. Он составлял перечень активов своего банка и разрабатывал план будущих вложений. Записывал возможные транши: «Нью-Йорк — Кливленд — Чикаго… Нью-Йорк — Филадельфия… Нью-Йорк…»
Другим источником света, оживлявшим дно долины, было окно дома Даннескъёлда. Кэй Ладлоу сидела перед зеркалом, задумчиво разглядывая оттенки грима в старой коробке. Рагнар Даннескъёлд лежал на диване, читая Аристотеля: «…поскольку эти истины верны в отношении всего сущего, а не для отдельных вещей. И все люди используют их, в силу того, что они верны, потому что верны… Ибо каждый, понимающий в сущностях должен руководствоваться тем, что общие принципы не есть гипотеза… Очевидно, что такие принципы выражают единственную истину. Продолжим: в чем заключается подобный принцип? А заключается он в том, что одно и то же свойство не может одновременно и в равной мере характеризовать и не характеризовать предмет…»