Шрифт:
Старики посмеиваются над молодыми, может быть, вспоминая, как один сочинял когда-то оду против рабства, а другой размышлял над конституцией, что заменит Павла I?
Подзадоривают старики.
Смиряя молодежь, они обязательно кинут: «Да, были люди в наше время!», усмехнутся: «От конюшни до сарая». А ведь при этом радуются, что молодежь благоразумна и не распространяется от сарая… до дворца или еще подальше! Радуются и подтрунивают, восклицая: «Ничего вы, дети, не достигнете бунтом — только постепенностью!» И так красноречиво нарисуют спящую Россию, которую не взбунтовать, что у молодых руки чешутся…
Карамзин осуждает «легкие умы, которые думают, что все легко», а сам дерзит царям, подает записки, в сущности угрожающие, пишет про Ивана Грозного, объясняя молодым: вот что такое настоящий деспотизм. А у молодых руки чешутся.
Петр Капнист, старший брат поэта, человек фантастической, даже, пожалуй, ненормальной доброты, в своих Турбайцах (на той же Полтавщине) немало делает для крестьян. Много лет спустя знавшие его декабристы вспомнят: «Добрый старик скоро заметил зревшие в молодых людях освободительные идеи, он разделял их, но и он говорил, что еще слишком рано».
Иван Матвеевич с Василием Капнистом сдерживают детей, но позже в Обуховке будут рассуждать, что именно старший Муравьев-Апостол «повредил детям своим слишком смелым либерализмом».
Может быть, Пушкин, как обычно, все разглядел, когда после строк:
Вот время: добрые ленивцы, Эпикурейцы-мудрецы,прибавил:
Вы, равнодушные счастливцы…«Во всех углах, — вспоминает современник, — виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом».
Неужели отцы не понимают, что невольно укрепляют детей в их «детской» вере, а не в своей? Может быть, это от счастливого равнодушия? Или в самом деле они не видят, что дети могут пойти дальше? Думают: мы — люди с лучшими понятиями, но слава богу, живы, веселы, целы; а как были горячи и мечтательны — куда этим!
Они совсем того не знают, Что где парят орлы, там жуки не летают.И все же: пусть накопился порох — где искра? Власть, отцы?
Как же, когда умный, добрый, спокойный семеновец все-таки сжег мосты, решился?
«Люди рождены друг для друга. Поэтому или вразумляй или терпи…» Римский император и великий философ Марк Аврелий не сомневался, что эта мысль не устареет и через тысячелетия. Но вот призванный вразумлять не может терпеть. Отчего?
Может быть, так: честный, чистый человек сначала, как правило, становится на сравнительно мирный путь — помогает солдатам, сеет разумное, не ждет быстрых результатов, надеется на медленные всходы. Так думали одно время в Семеновском полку, через полвека с такими надеждами отправятся в народ. Но честному и чистому вскоре приходится тяжко. Действительность является перед ним во всем своем безобразии. Дружеская доброта к солдатам — и полк разогнан, солдатам худо, офицерам горько.
Хождение в народ — пожалуйте в ссылку…
Вразумляй или терпи…
И тут наступает самый важный момент. Честный и чистый не просто задет — оскорблен, ему уже невозможно, неудобно, стыдно уйти, отступить. Неловко терпеть, начав вразумлять. Он бы, возможно, призадумался, даже согласился с тем, что «вышел рано, до звезды», если б услыхал это мнение от кого-нибудь из своих. Но он не услыхал.
И еще — «бойся гнева доброго человека!».
Ослушаться угрозы, окрика такому человеку — пустяк, даже слишком легко. Трудно другое… Сергею Ивановичу, к примеру, неудобно не пожертвовать собою. К тому же рядом с ним друг, разделяющий его мысли.
«Бестужев был пустой малый и весьма недалекий человек, все товарищи постоянно над ним смеялись, — Сергей Муравьев больше других. „Я не узнаю тебя, брат, — сказал ему однажды Матвей Иванович Муравьев, — позволяя такие насмешки над Бестужевым, ты уничижаешь себя, и чем виноват он, что родился дураком?“ После этих слов брата Сергей Муравьев стал совершенно иначе общаться с Бестужевым, он стал заискивать его дружбы и всячески старался загладить свое прежнее обращение с ним. Бестужев к нему привязался, и он также потом очень полюбил Бестужева».
Эту запись Евгений Якушкин, сын декабриста, сделал, несомненно, со слов самого Матвея Ивановича, и можно верить, что отношения начались приблизительно так; о наивности, странности, экзальтированности Бестужева-Рюмина писали мемуаристы — декабристы и недекабристы, — удивляясь непонятной дружбе видавшего виды подполковника с зеленым прапорщиком.
Позже, на следствии, Пестель, узнав, что оба друга оспаривают одно из его показаний, скажет: «Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин составляют, так сказать, одного человека».