Шрифт:
Насколько достоверны эти разоблачения? Применение властью метода кнута и пряника в политике обращений было частой практикой в XVIII — первой половине XIX века. Большей частью, правда, жертвами такого рвения становились язычники и мусульмане восточных регионов империи [537] , однако не миновала чаша сия и некоторых христиан в Западном крае. Так, в 1833–1834 годах православный епископ Полоцкий Смарагд (Крыжановский), желавший опередить высший униатский клир в присоединении к православию униатов и сумевший за два года обратить более 120 тыс. человек, разрешал исполнителям своего плана «прельщать» крестьян водкой, сулить им «всякое угодье и попечение об них правительства», но при этом и угрожать наказаниями [538] . Словом, за виленскими «обратителями» 1860-х годов стояла традиция миссионерства, в рамках которой отнюдь не исключалось грубое насилие над волей обращаемых. Тем не менее, разоблачения Киркора, а точнее его интерпретацию происходившего, следует проверить. Спешу оговориться, что это не равносильно отрицанию фактов морального устрашения и физического воздействия на католиков.
537
См., например: Werth P. Coercion and Conversion: Violence and the Mass Baptism of the Volga Peoples, 1740–1755 // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. № 3. P. 543–569.
538
Прот. Г. Шавельский. Последнее воссоединение с православною церковию униатов Белорусской епархии (1833–1839 гг.). СПб., 1910. С. 101–103.
Начнем с того, что Киркор не был очевидцем ни одного из обращений. Целью его записки было наиболее эффектно преподнести недоброжелателям Кауфмана из высшей бюрократии данные о злоупотреблениях генерал-губернаторских подчиненных. Важно и то, что в осуждении чиновничьего вмешательства в дела веры Киркор исходил из представлений о сугубо духовной мотивации обращения и игнорировал специфику социальной ситуации, в которой находились вчерашние крепостные. Под другим углом зрения можно увидеть и описанную им с отвращением сцену приезда военного начальника Хованского в деревню. Представим себе: гвардейский офицер и князь, который является как посланец царя, сам «уговаривает, целует, упрашивает», дарит деньги и вместе с крестьянами пьет водку (конечно же за здравие государя — момент очень важный!). Это был не просто новый для крестьян социальный опыт, но опыт, который становился сильным доводом за переход в «царскую веру». Податливость какой-то части крестьян на эту сугубо секулярную пропаганду «истинной» веры была исторически закономерной: в середине 1860-х годов далеко не все католики связывали с переменой католичества на православие понижение своего социального и культурного статуса. Даже Киркор признавал, что после посещения села военным начальником у «обратителей» появлялись «деятельные сотрудники». Католическое простонародье, таким образом, не было пассивной однородной массой, загоняемой, подобно стаду, в православие.
«Царская вера»: секулярная подоплека массовых обращений
Первоначальное впечатление от «успеха» массовых обращений в Быстрице и Подберезье явилось важным фактором в русификаторских мероприятиях администрации Кауфмана. Видимо, не случайно торжественное действо переосвящения костела в православный храм в обоих случаях совпало с участием генерал-губернатора в заседаниях секретных комиссий в Петербурге, где проекты жесткой деполонизации, отстаиваемые им и его киевским коллегой А. П. Безаком, подвергались критике со стороны П. А. Валуева, шефа жандармов В. А. Долгорукова и некоторых других сановников. Телеграмма Панютина о торжестве в Быстрице была получена в Петербурге 7 декабря 1865 года [539] , за три дня до подписания Александром II — после горячих дебатов между сановниками — указа о запрете лицам «польского происхождения» приобретать землю в Западном крае [540] . Аналогичная церемония в Подберезье состоялась 3 апреля 1866 года, накануне утверждения императором постановления особой Комиссии по делам римско-католической церкви, предоставляющего виленскому и киевскому генерал-губернаторам право закрывать католические костелы и целые приходы «вследствие обращения большинства жителей в православие и малочисленности прихожан католиков или по другим особо важным причинам» [541] . В течение последующих полутора лет высочайшее повеление от 4 апреля 1866 года, весьма произвольно толкуемое в Вильне, служило юридической базой для наступления на католицизм в Северо-Западном крае [542] . Нарастание в 1866 году напряженности в отношениях России с Ватиканом, приведшее в конце концов к разрыву конкордата 1847 года [543] , также подогревало антикатолические страсти в Вильне. Цель кампании, как она формулировалась в дружеских беседах, ведшихся в присутствии Кауфмана, звучала как лозунг: «Отбросить католицизм за Неман». «Обращение стало чем-то вроде steeple-chase: исправники, посредники, становые — все пропагандировало и присоединяло к православию», — вспоминал позднее И. А. Шестаков, виленский губернатор в 1868–1869 годах [544] .
539
LVIA. F. 378. BS, 1865. B. 1601. L. 2.
540
Западные окраины Российской империи. С. 213–214; Комзолова А. А. Указ. соч. С. 178–183.
541
LVIA. F. 378. BS, 1866. B. 1443. L. 7–7 ap. См. также: Сталюнас Д. Указ. соч. С. 332–333.
542
Оговорка об «особо важных причинах» санкционировала закрытие приходов даже в случае обращения меньшинства прихожан в православие, так что упразднение храма часто становилось инструментом давления на еще остающихся в католицизме прихожан.
543
Серова О. Д. Взгляд из Петербурга на отношения со Святым Престолом // Россия и Ватикан в конце XIX — первой трети XX века. СПб., 2003. С. 46–47.
544
Владимиров А. П. Из новейшей летописи Северо-Западной России. История плана располячения католицизма в Западной России // Русская старина. 1885. № 10. С. 101; Рукописный отдел Российской национальной библиотеки (РО РНБ). Ф. 856. № 5. Л. 329.
По мере того как в «обратительство» вовлекалось все больше гражданских и военных лиц, а счет присоединившимся перевалил за первые 10 тыс., секулярная подоплека кампании выходила наружу. Наряду с декларациями о добровольности обращений, в отчетах и корреспонденции виленских миссионеров начинает звучать тема насильственного благодеяния, совершаемого государством по отношению к неразумным подданным. Тезис о полезном для властей религиозном индифферентизме католического простонародья был намечен уже в первых жандармских донесениях о массовых обращениях. Некоторые члены специальной Ревизионной комиссии по делам римско-католического духовенства, учрежденной в 1866 году при виленском генерал-губернаторе, постарались подвести под это воззрение какое ни есть историческое обоснование:
…В массе (католиков. — М. Д.), перекочевывавшей частями из православия то в унию, то в латинство, то обратно в православие… далеко не та твердая приверженность к костелу, чтобы современное… возвращение к православию кроткими и мирными путями было бы одною мечтою, при энергичном содействии местных властей. Ныне население, даже и наиболее ополяченное, насчет возвращения к православию говорит: «тршеба бендзе», в других местностях оно выражается: «прикажут, то и станем русскими» [545] .
545
РГИА. Ф. 821. Оп. 150. Д. 584. Л. 55 об.–56 (записка В. Ф. Ратча «О ксендзовско-польской пропаганде»).
Этому суждению генерала В. Ф. Ратча, официального историографа «польских мятежей», вторил инспектор Виленского учебного округа Н. Н. Новиков, обнадеживавший коллег-русификаторов насчет перспектив «раскатоличивания» даже этнических литовцев в Ковенской губернии:
…Ни одна религия, как доктрина, не сильна здесь. Гораздо сильнее религии здесь развито чувство собственности, как наиболее естественное и наименее требующее рефлексии. С этой точки зрения заметное в последнее время тяготение к православию есть плод того, что православие есть «царская вера», а царь удовлетворит чувству собственности [546] .
546
РО РНБ. Ф. 523. № 66. Л. 145 об. (письмо Новикова попечителю Виленского учебного округа Корнилову от 5 апреля 1867 г.).
Важной чертой такого рода суждений является претензия на проникновение в самую суть «народных» понятий о коренном различии между «поляком» и «русским». В рапорте Лосева о торжестве в Быстрице с умилением отмечалось:
В волостном правлении, где я останавливался, я встретил двух крестьянских мальчиков, и когда спросил одного из них: кто ты? он смело и весело отвечал: я русский; при этом другой мальчик несколько сконфузился. Заметив это, я спросил таким же образом: кто ты; он отвечал: я еще поляк, но сейчас пойду к батюшке и сделаюсь русским; и затем побежал в церковь и принял православие.
«По их убеждениям, — веско заключал новоиспеченный миссионер, — православный есть русский, а католик — поляк, хотя бы по происхождению он был и белорус, не знающий ни слова по-польски» [547] . Слова и поведение мальчика в описании Лосева в точности воспроизводят стереотипные изображения мгновенного превращения инородца/иноверца в русского и православного, часто встречавшиеся в «низовых» («лубочных») рассказах для простонародья XIX века [548] .
547
ГАРФ. Ф. 109. 1-я эксп. Оп. 39, 1864 г. Д. 82. Л. 20 об.–21.
548
Brooks J. When Russia Learned to Read: Literacy and Popular Literature, 1861–1917. Princeton, 1985. P. 215–222.