Шрифт:
— А когда приедет Григорьев? — вдруг спросила она, вспомнив трогательно привязанного к ним паренька.
— Недельки через две. Приедет — достанем ящик. И начнём готовиться к наступлению.
— А как будет с твоим исследованием?
— До исследования ещё далеко. Я просто коплю материал. Что из этого выйдет — посмотрим.
— Нет, ты начал интересную работу. Я никогда не дам тебе отступиться.
— Думаешь, мы всегда будем вместе?
Она не ответила.
— Нас ждут тюрьмы, — сказал он. — Ты это понимаешь?
— Да, я всё понимаю. Мы всегда будем вместе. Всегда. Даже тогда, когда нас надолго разъединят.
Он придвинулся, она прижалась к нему, и они замолчали, обнявшись. Во флигеле стало темнее, но лампы они не зажигали: в сумерках лучше мечталось.
Мычали вернувшиеся с выгона коровы. Ане не б хотелось подниматься с лавки, она посидела ещё с полчаса, потом взяла крынку и ушла в соседний двор к хозяйке, а он отправился к мужикам.
Ему, сыну городского дворянина, не знающему ни помещичьего, ни холопского быта, хотелось проникнуть в мужицкую жизнь, и которую гак снято верили крестьянские апостолы и их учитель Михайловский. От Михайловского, кумира ранней юности, он уже отошёл, но если он решил спорить с народниками и взялся изучать историю русской общины, надо было знать, что осталось от этой общины в современной деревне. У Ключиц была своя история. Во промена, когда русские взяли Казань, её окрестности заняли служилые люди Ивана Грозного. Потомки их, продолжая царскую службу, укоренялись всё прочнее и при Петре получили земли в наследственную, вечную собственность. К их владениям одна за другой прирастали деревеньки упрямо плодящихся крепостных. Так выросли и Ключищи. Деревня долгие годы была чисто крестьянская, по её перетрясла реформа. Мужики оторвались от земли и кинулись на побочные заработки. Одни ушли в Казань на мыловарни и кожевенные заводы, другие остались на месте и принялись ломать камень, выжигать известь и ковать. А некоторые, более сообразительные, сажали в огородах плодовые деревья и через несколько лет уже торговали на казанском базаре яблоками и вишней.
Ключищинские мужики теперь не жили общиной, миром. Сильные сколачивали крепкие хозяйства, заводили кузницы, брали подряды, а слабенькие, люто ненавидя их, шли к ним в работники. Во всём селе невозможно было найти дружных соседей, потому что рядом с ухватистым мужиком, возводящим новые постройки, жил горький неудачник, отчаянно беспечный, готовый пропить последнюю копейку, бессильный заменить погнившую гесину на замшелой крыше своей избы. Просидев вечер в какой-нибудь несчастной семье, Николай возвращался расстроенным и подавленным. Он зажигал лампу и долго шагал по своей келье, сначала медленно, потом всё быстрее, и тяжесть спадала, приходили мысли, которые хотелось сразу же записать, и он садился за стол, а в соседнем дворе уже кричал петух, запертый в закутке.
Потом… Как это было потом?
Приехал Миша Григорьев, совсем возмужавший, загоревший, в бархатной тюбетейке. Его ждали, но приехал он всё-таки внезапно. Ворвался во флигель, бросил в угол какой-то плоский ящик, положил на стол книгу, подошёл к другу (Аня ещё не пришла с цветами с полей) и обнял его.
— Ну, Пимен, здравствуешь? Пишешь?
— Здравствуем, Миша, здравствуем! Рассказывай, как там Казань, как друзья.
— Студенты расползлись кто куда. Санин забился в подлиновские леса, в отчий дом. Будет переводить Каутского.
— Знаю, получил письмо. А другие?
— Маслов остался в Казани, пишет какую-то статью. Ягодкин пока тоже в Казани. Собирается сюда. Да, я привёз тебе рассказы Максима Белинского. — Григорьев взял со стола книгу и подал её другу. — Это очерк о киевских босяках. О «пещерных» людях. Что делается в России? Газеты бьют тревогу, пишут о бродяжничестве, о бегстве мужика.
— А я только что прочёл рассказ Каронина. Тоже, по существу, очерк. Наши волжские босяки живут, оказывается, и в береговых норах. Огромные береговые колонии. Это, как говорит Каронин, люди вне общества. Да, миллионы людей вытеснены за пределы общества, за пределы нормальной трудовой жизни. А сельской общины. о которой трубят народники, фактически нет. Я, Миша, здесь в этом убедился.
Григорьев прошёлся по комнате и повернулся к окну.
— Это кто? — сказал он. — Анна? Загорела. Не узнать.
Николай глянул в окошко. Аня бегом бежала по зелёному двору. Что с ней, куда так торопится? Что за цветы? Не те ли? Ромашки. Ромашек она ещё не приносила.
Аня влетела во флигель и остановилась у порога, сникла. Миша тоже опешил, понял, что между его друзьями что-то здесь произошло, что он чему-то сейчас помешал. Он опустил голову. Аня растерянно посмотрела на Николая, подошла к Мише и, бросив цветы на лавку, по-дружески обняла его, и тот заулыбался, довольный, что по-прежнему можно относиться друг к другу просто.
— Аня, не знаешь, Наталья Павловна дома? — сказал Николай.
— Не знаю. Кажется, дома, окно на улицу открыто. Сходить?
— Да, попроси её сюда.
Аня убежала, и вскоре они пришли вдвоём. Наталья Павловна уже догадалась, в чём дело, и в белом своём халате была серьёзна и строга, как хирург, приготовившийся к операции. Сдержанно поздоровалась с Григорьевым и повернулась к Николаю:
— Ну что, за дело?
— Да, теперь пора.
— Я не успела и переодеться, — сказала Наталья Павловна. — Да ладно, сойдёт.
Она повела их в сарай, показала место в углу, потом сходила куда-то за лопатой и подала её Николаю. Николай начал копать. Все молчали, каждый с опасением думал, цел ли ящик, не добрался ли кто по него.
Ящик оказался на месте. Николай, опустившись на колено, достал его из ямы, смёл с него землю.
— Вот он, драгоценный, — сказал он. — Наталья Павловна, гвоздодерку бы или какой-нибудь топорик. Не найдётся?
— Найдём, Николай Евграфович.
Николай принёс ящик во флигель, поставил на лавку возле рассыпавшегося ромашкового букета. Аня собрала цветы и положила их на подоконник, а Миша сел на то место, где они лежали.