Шрифт:
— Как тут насчет взаимоотношения полов? — в гаме переговаривался Бобонин с Ванькой.
— Ты городной. Ты — сила. Девки своих опасятся. А приезжим, хоть бы продотрядникам, али, скажем, всяким командированным, всегда отломится.
Бобонин прищелкнул языком, подмигнул Паруньке, запахнулся и вышел в сени. От девичьего крика да избяной духоты разломило голову. Глянул на улицу. Тишина. Стужа. Скука.
Вот дверь открылась. На мгновение он увидел белеющую девичью фигуру в просвете дверной щели. Потом опять стало темно, только снег белел на улице.
— Миша?!
Бобонин отвел рукой от себя девичью фигуру.
— Али чем не угодила?
Бобонин ответил не сразу, с большим недовольством в голосе:
— Я человек принципиальный и от своих слов не отступлю. Не желаешь — другую найдем. И нечего было поклон присылать.
Молчание. Голос ее задрожал:
— Думы меня съели. А как обманешь? Пойдет молва, срам, все наружу выйдет, а ты не женишься. Как же мне быть тогда? Головой в омут?
— Обязательно жениться! Дурацкие мысли это деревенские. Не разбираетесь вы в наслаждениях жизни, не желаете по-городному. Видать, ты просто меня не любишь...
— Что ты, что ты! Кабы не любила, не думала бы и поклон присылать. — Она заплакала: — Разговор промеж девок ходит, что как ты городной да богатый, так потому и люблю. Все это враки, Миша...
Белая фигура застыла у стены. Бобонин различил перед собой круглое белое девичье лицо, печальное и стыдливое.
— Оставим дебаты. Я в подробности не вдаюсь. Я личико твое обожаю, личико твое, ежели ценить со вкусом, ровно у француженки, которая у нас на пианине играла.
— Личико, Миша, оно линючее. Сегодня — роза розой, а в бабах, когда напасть да боли придут, куда что и денется... Бабу повадка да сила красит. Я — бобылка, с издетства по чужим людям, угодить твоему родителю с родительницей сумею. К покору привычна, работы не боюсь, — неужто мои руки другим концом вставлены?
— Руки-крюки. Эх вы, некультурная масса! Твоими руками только навоз пригодно накладать. Накладать навоз — сила необходима. А для остального твои руки — ша. Настоящая рука чем миниатюрнее, тем антику в ней больше. Коготки у фасонной руки смазаны лаком, да большие, так и светятся... А ты со своими корягами.
— Нам для работы мазать ногти не повадно, — поперечила она.
— Настоящая женщина и работает иначе. Капитал составляет не горбом, поняла? Мне твоей силы хоть бы во век не было! Телосложение у тебя завлекательное... вот и скажи, надолго ли мою душу терзаньям предашь?
— Вся душа у ног твоих лежит. Я за тебя голову отдам.
— Твоя голова мне не нужна, располагай собой. Ты молвы боишься?
— Как не бояться... Девке всегда покор [11] , Миша, она и за парня ответчица, и весь срам на ней, хоть зачинщиком в этом деле всегда ваш брат.
11
Покор — здесь упрек; позор.
— Ну, в таком случае — до свиданья...
Бобонин, сердито сопя, начал застегивать бекешу. Он отвернулся от Паруньки, как бы не намереваясь больше с нею разговаривать, — сердито поправлял каракулевый воротник. Тогда Парунька отделилась от стены и робко приблизилась к нему.
— Расставанье с тобой мне хуже смерти.
— То-то же!
Он, надо думать, ждал этого, протянул к ней руки. Она вошла в кольцо его рук, упала, на грудь ему и всхлипнула:
— Никого у меня нет, кроме тебя, на белом свете...
— Ладно хныкать, — прошептал он, — не родителя хоронишь...
Она охотно подалась к нему.
Заученной манерой, небрежно он стал целовать ее в губы. Потом обхватил и стал теснить в угол, где стоял сундук, покрытый дерюгой. Она в страхе зашептала:
— Не надо, Миша, не гоже... Холодно! Подруги узнают...
— Во вторник, помни... — прохрипел он. И толкнул ее к двери: — Иди первая...
В избе буянила гармонь, был гомон, пели песни, плясали. Но входящих заметили.
— Говорил я тебе, Михаил Иваныч, счастье тебе само в руку лезет. Клюет ли? — спросил в гаме Ванька Бобонина.
Бобонин закинул ногу за ногу, улыбнулся в пространство и небрежно бросил:
— Клюет!
Глава вторая
У Фили-Жулика, первостатейного самогонщика, вечером в воскресенье угощал Бобонин деревенских парней.
Жена Фили, оборванная баба, постоянно беременная, в грязных бутылках из-под керосина и лекарств подавала самогон — первач.
Игнатий Пропадев, старый холостяк, знаменитый на селе горлан, красный и вялый, заплетающимся языком говорил: