Исмайлов Хамид
Шрифт:
«Вундеркинд!» — сказал однажды Петко, глядя на мальчика влюбленными глазами, и это прозвище накрепко прицепилось к Ержану. Так теперь его звал Кепек-нагаши, от того быстро и охотно воспринял это слово Шакен-коке, который не только воскликнул: «Теперь мы точно обгоним американцев!», но даже стал объяснять, что это слово означает в переводе с алманского, дескать, «вундер» это чудо, а «киндер» — это ребенок, мол, поэтому правильно будет говорить «вундеркиндер». Так это слово заучил и дед Даулет, правда, бабки быстро оказашили его, называя своего внучка «булдур кимдир» — «этот кто-то». Ержан быстро привык к этой кликухе, тем более что им хвалились при любом удобном случае: когда на раздаточном поезде приезжал друг деда Толеген, когда какой-нибудь пассажирский поезд останавливался на запасном пути, когда на ПМК к Петко приезжал участковый милиционер или окружной врач. В таких случаях кто-то из взрослых кричал: «Вундеркинд!», и Ержан тотчас хватал свою скрипку и мчался на зов, чтобы сыграть им или «Каприз» Паганини, или первый концерт Вивальди из его «Весны».
«Вундеркинд!» — соглашались и праздные пассажиры поезда, и устрашающие милиционер и доктор, и старый, добрый дядя Толеген.
После таких выступлений больше всех загорался дядя Шакен. «Его надо показать в консерватории! — восклицал он. — Вот возьму отпуск и поеду с ним в Алма-Ату!» Ержан приходил в ужас от этих слов. Прежде всего он думал, что его хотят законсервировать — даром, что ли, «консерватория»? — но даже после того, как Шакен-коке объяснил, что это такое, тот прошлый случай, когда дед Даулет решил взять его в город, а попал в «акырзаман», пугал Ержана еще больше. И казалось, что остальные мужчины были тоже на его стороне. Дед махал рукой: «Вот пойдет в школу — все пройдет!» — как будто речь шла о какой-то простуде. Кепек-нагаши махал рукой с другой стороны: «Да не найдешь ты другого Петки. Твои Серики на домбрушке тренькают, а Петко хоть и Педик, у Ойстраха учился!» — и показывал на играющих в телевизоре: «Смотри, да мой жиен в сто раз лучше каждого из этих охломонов играет! Одна палка, два струна, я хозяин вся страна!» На это уже сердился дед, что, впрочем, мало что меняло.
Правда, в это время Ержана зазывала из соседней комнаты бабка Улбарсын: «Эй, булдур кимдир, келши, безимди басып койши!» — «Эй, вундеркинд, поди, намни-ка мне мои узлы!» Она бы уж точно не отпустила своего любимого массажиста никуда.
В семь лет Ержан пошел в школу. «Пошел» — это легко сказать. Школа находилась в поселке, что располагался в семи километрах от Кара-Шагана, и «пойти в школу» означало шагать ежедневно семь километров в одну сторону и семь километров обратно. В один из первых же походов дед заставил его навесить на одно плечо домбру, на другое скрипку, и там, в школе, когда учителя собрали всех в спортзале, сыграть и на том, и на другом инструменте. После этого его кличка «Вундеркинд» сама собой перекочевала из Кара-Шагана в школу. Правда, как и во всякой школе, ее укоротили до «Вунда». Теперь, когда в школу приезжали или проверяющие из района, или же собирались родители на собрание, а то и просто по поводу любой торжественной линейки, «Вунда» должен был играть то Курмангазы, то Чайковского.
Зимой, когда по степи зарыскали и завыли голодные волки да шакалы, дед стал возить его в школу на коне, и пока Ержан отогревался в классе, Даулет-Темиржол сидел в железнодорожной столовой. Это быстро ему надоело, и он, оповестив школьного директора, забрал на остаток зимы внука домой, опять оставив его один на один со скрипкой, с тетрадками и карандашами.
Тогда-то, долгими зимними вечерами, пока бабка Улбарсын перебирала под лампой верблюжью шерсть для последующей пряжи, Ержан научился рисовать все, что приходило ему в голову, все, что он успел увидеть за свою короткую пока жизнь. Тогда же он стал обучать грамоте свою Айсулу. И когда следующим летом та пошла в школу, то быстро стала лучшей в классе: ведь она знала то, что другим только предстояло узнать.
Отвозить их в школу на верблюде в тесноте между двух горбов стал дядя Шакен. Когда же он пропадал на своей «вахте», догоняя и обгоняя американцев, дед Даулет сажал их обоих на ишачка и вручал им по засохшему початку кукурузы, чтобы Айсулу время от времени рассыпала зерно по дороге, так, мол, вы не потеряетесь. А потеряетесь — пустим кур по следу, и они вас отыщут, — говорил хитровато дед. Хотя как им было теряться, если вся дорога шла вдоль железной дороги. А потом дед наказал им, что солнце с утра должно светить им постоянно в лицо с правого глаза, ровно так же, как по возвращении.
Айсулу крепко цеплялась за худые плечи Ержана, и они скакали то по ветру, то против ветра, то сквозь смерч, то сквозь пыльную бурю, разбрасывая на первых порах кукурузные семена понапрасну.
Впрочем, степные жаворонки да сизоворонки исправно склевывали всю иссохшуюся кукурузу. А солнце пряталось за быстрые осенние облака.
Но однажды, когда они ехали в школу солнечным осенним днем и Айсулу пела прямо в ухо Ержану одну из песен их Дина Рида, ослик подобрал выброшенную из поезда кочерыжку и, вместо того чтобы спокойно пережевать ее, остановившись при этом как будто для справления нужды, решил проглотить ее целиком на ходу и вдруг подавился. Внезапно он стал брыкаться и сбрасывать их со своей спины: сначала свалилась поющая Айсулу, за ней, на другую сторону, Ержан; осел дергался и хрипел, мотая головой из стороны в сторону. Ержан вскочил и бросился на него. Сначала хотел избить осла, но, увидев пену, идущую у него изо рта, не на шутку перепугался. Ослик не подпускал его к себе, брыкался, отбивался хвостом, щерил зубы и страшно хрипел. «Устасенши!» — «Держи!» — крикнул он, и маленькая Айсулу, сбросив на землю портфель, кинулась к удилам, чтобы, схватившись за них, потянуть голову ослика вниз к земле. Ержан тут же разжал ему пасть и всунул руку по локоть, чтобы, вцепившись сквозь пенистую мякоть ногтями в кочерыжку, потянуть ее изо всех сил на себя. Осел взвыл и впился зубами в руку Ержана, но тот, хотя матюкнулся по-взрослому: «Шешенди…» — но кочерыжку не отпустил и вытащил вместе с окровавленной рукой из пасти ишака, чтобы врезать ею ему между глаз! Ослик обиженно, но благодарно завыл: «И-а! И-и-а-а! И-и-а-а-а!» — и Айсулу, как какая-нибудь бабка Шолпан, тоже выругалась: «Олюп кетпейсинба! Хайван! Сахан не дедим?!» [10] — и без дальнейших причитаний сняла с головы платок, облизала кровь, текущую по руке Ержана из-под задранного рукава и крепко перевязала рану…
10
Чтоб ты сдох! Скотина! Что я тебе говорила?!
В тот день они пропустили школу вместе…
Из чего вообще состояла их будничная жизнь? Налепить на заднюю стенку домов кизяка — их топлива на зиму. Поохотиться по товарным поездам, передыхающим на запасном пути: то сметешь с вагона, груженного углем, мешок-другой угольной пыли и крошки, а то выбьешь из восьми деревянных распорок, фиксирующих платформу, одну-другую на дрова, на стройматериал… — все это они делали вместе с Айсулу. Но больше всего они любили выносить кипяток и курт к случайному пассажирскому поезду, пережидающему какой-нибудь литерный товарняк, или же выходить к нему с домброй-полушкой… И тогда городские люди из неведомых земель — то золотозубые сарты, то желтоволосые урусы, то краснорубашные цыгане — давали им не только новенькие монетки да бумажные рубли, но кто — конфету, кто — плитку шоколада, кто — какую-нибудь ненужную городскую вещичку. Если заработанные сладости они делили пополам, то вещички Ержан щедро отдавал Айсулу, и у той в коробочках и ящичках их скопилась целая уйма: женская помада, комсомольские и пионерские значки, авторучка, брелок от ключей и даже огромные солнцезащитные очки.
Правда, пассажирские поезда пережидали здесь редко, все больше товарные, то с цементом, то с лесом, с которого можно было сдирать кору, то с песком, то с фарфоровой глиной, которую можно было жевать вместо черной смолы.
Зато с регулярностью, раз в неделю, все эти полустанки, называемые точками, объезжал вагон дяди Толегена, прицепляемый к тому или иному составу, и доставлял им железнодорожный хлеб, изредка муку для лепешек, сахар с солью и плиточный чай. Но к нему выходили уже сами взрослые.