Шрифт:
У меня имелись и недруги, немного, всего один — учитель физики Василий Тихонович Горбылев. У него даже в наружности было что-то жесткое, угловатое: сухощавый, с острыми прямыми плечами и талией, как у девушки, лицо смуглое, с хищным горбатым носом, брови срослись над переносицей, ресницы длинные, но далеко не женственные — прямые, колючие, под ними таят мрачный огонек цыганские глаза. Даже как-то не верилось, что он родился не где-то под горячим солнцем Кавказа, а среди флегматичных северян.
Жизнь будто ничем не обидела этого человека. Со второго курса физико-математического факультета он добровольцем ушел на фронт. Но ему не пришлось, как мне, таскать по окопам солдатскую винтовку: был направлен в авиационное училище. Штурман на бомбардировщике дальнего действия, ни разу не сбитый, чудом не раненный, увешанный орденами по всей груди, после демобилизации с распростертыми объятиями принятый обратно на свой физико-математический факультет… И в школе он пользовался общим уважением, за какой-нибудь год или два ему удалось создать кабинет физики, который прославился по области. Сам Степан Артемович прощает ему слишком вольные, граничащие с дерзостью выражения по своему адресу. Что еще нужно этому человеку?
А он был недоволен всем: школой, в которой работал, директором, который снисходительно относился к нему, недоволен учителями, с кем бок о бок приходилось трудиться. Кажется, больше других он недолюбливал меня — по той причине, что ко мне благоволил Степан Артемович. Горбылев как-то в разговоре бросил обо мне вскользь: «Новый выкормыш…» Я отвечал ему такой же неприязнью, старался не заговаривать с ним, едва-едва обменивался по утрам в учительской холодным кивком.
Но один Горбылев не мог испортить мне жизнь.
Меньше чем через год, после того как я вступил на благословенную землю села Загарья, у меня родилась дочь. Приходя с работы, я садился перед кроваткой, улюлюкал, косноязычил, как все счастливые отцы в мире. Чем сильнее я уставал в школе, тем охотнее я проводил время возле дочери. Глядя на чистое личико с бессмысленными, как две пуговицы, глазенками, я думал о том, что уже устаю, становлюсь порой раздражительным, пройдет время — буду уставать больше, начнет, верно, мучить меня бессонница, беспокоить печень или пошаливать сердце — стану дряхлеть. Но вот лежит здесь обновленная моя плоть, моя кровь, с которой начисто смыты все намеки на дряхлость. Я ухожу через нее в будущее поколение, в следующий век, в нем станет продолжаться моя жизнь даже тогда, когда мои собственные кости начнут тлеть в могиле.
В нашем доме появилась новая особа — долговязая, костлявая и плечистая, как хороший мужик, бабка Настасья. Она же нянька, она же помощница по хозяйству. Настасья говорила утробным голосом, была без меры добросовестна; с ее приходом наша маленькая квартирка заполнилась треском, грохотом и басовитой, словно отдаленные перекаты грома, воркотней. Настасья ни во что не ставила мой авторитет и признавала только мою жену.
А Тоня расцвела. Фигура ее стала чуть полней, кожа белей, походка медлительней.
Все было для счастья.
Ничего особенного не случилось.
Утром в половине девятого я выходил из дому со стопкой книг под мышкой. В девять в школе давали звонок. Ровно через две минуты после звонка я появлялся в классе. Грохоча крышками парт, поднимались ученики. С моей стороны кивок головой, означающий одновременно «здравствуйте» и разрешение садиться на свои места.
— В прошлый раз мы проходили… — начинал я свой урок.
Итак изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год с перерывами на зимние, весенние, летние каникулы. Крыльцо дома, тропинка вдоль больничного забора, зимой протоптанная среди сугробов, поздней осенью скользкая от грязи, весной мягко податливая под каблуками сапог. Наверно, не споткнувшись, я мог бы без труда пройти с завязанными глазами: крыльцо дома, калитка, длинный больничный забор, поворот, задворки огородов, новый поворот, школа и… «В прошлый раз мы проходили…» Изо дня в день, из месяца в месяц, так идет уже пятый год, так пойдут десятилетия до глубокой старости.
Хоть бы что-нибудь случилось, любой перемене был бы рад, любой встряске, даже самой жестокой. Я стал уставать от уроков, в самом начале учебного года уже начинал мечтать о каникулах. Порой мне казалось, что я похожу на лошадь, которую заставили крутить жернова — круг за кругом, передышка, и снова круг за кругом — до тех пор, пока не сдадут силы.
Я стал как-то болезненно ощущать время. Каждый прожитый день мне казался потерей. Неужели я только для того и родился на свет, чтобы терпеливо, скучно прожить огромное количество дней, прожить и… свалиться в могилу? Только для этого? Но ведь это бессмыслица! Я не хочу такой жизни. Не хочу!..
Но я поднимался по утрам, завтракал, брал книги, покорно шагал в школу…
Ничего особенного не случилось в тот день.
До тошноты знакомая тропинка привела меня к школьному крыльцу. В положенное время раздался звонок, я вошел в класс.
Начался урок, один из многих сотен, какие я провел за время своей работы в Загарьевской десятилетке.
Как всегда, я долго ползал взглядом по раскрытому журналу с фамилии на фамилию: Аникин, Бабин, Белов… Класс привычно притих, класс ждал, на кого падет сейчас жребий?