Шрифт:
Я взял папку, бросая взгляд на открытую дверь Аниной комнаты, на склоненную спину Ващенкова, прошел к письменному столу, единственному месту, хранившему прежний домашний уют, положил рядом с недописанным письмом.
Я вернулся к Кучину и забыл о папке.
В день похорон Ани Степан Артемович освободил от учебы всю школу. Класс за классом неровными, но чинными колоннами с венками из свежей хвои шли ученики через село. Венки нес наш класс. Вместе с нами шагал и Степан Артемович. Как всегда, он с чопорным достоинством держал свою голову в высокой котиковой шапке.
Низкое белесое небо висело над пухлыми, отягощенными снегом крышами. Шум сотен ног, обутых в валенки, среди мягких сугробов, обложивших стены домов, казался глухим, каким-то вороватым.
Я глядел в узкую, прямую спину Степана Артемовича, глядел и думал. Ведь он снял школу с занятий, торжественно повел ее на похороны не из жалости, не из-за мучений совести, не потому, что в нем зашевелилось какое-то ощущение собственной неправоты. Прямой, с высоко поднятой головой человека, которому нечего стыдиться и не перед кем прятать лицо, он вышагивает сейчас — глава парада, организованного им.
Вся коротенькая гражданская панихида на дальнем углу утопающего в снегу кладбища показалась мне неестественной, постыдно лживой. О девочке, прожившей каких-то тринадцать лет, ничего не сделавшей, не успевшей еще принести пользу людям, говорить в высокопарных выражениях! Почему бы просто, по-человечески ее не пожалеть? Почему бы прямо не сказать о том, что из миллионов человеческих жизней вычеркнута для будущего одна. Это само по себе тягостно. Не стало человека, у которого могла быть своя судьба. Смерть в детстве — слепая, вопиющая несправедливость! У любого и каждого она неизбежно вызовет в душе ответную боль. И нет нужды выдумывать достоинства, каких не было у Ани. Зачем оскорблять память девочки ложью?
А Степан Артемович?.. Когда Аня ходила в школу, он и не замечал ее, для него она была всего-навсего досадной единицей, снижающей успеваемость. Степан Артемович не сталкивался с Аней вплотную, как сталкивались с ней рядовые учителя, он ничего не знал о ее характере, о ее привычках. Но сейчас этот Степан Артемович стоит на насыпи перед всеми — седая голова обнажена, на лице суровая, мужественная печаль, а голос его скорбно приглушен. И этим скорбным голосом он извещает всех о том, что школа потеряла прекрасного товарища, что школа вместе с родителями глубоко переживает утрату, что память об Ане Ващенковой будет долго жить в стенах школы…
А молчаливые люди, столпившиеся у могилы, простодушно верят каждому слову. Две женщины неподалеку от меня сокрушенно сморкаются в платки, смахивают варежками слезы со щек. Чем не трогательная картина — седой педагог прощается с прахом любимой ученицы?
От нашего класса выступала Соня Юрченко. Нахмурившись от смущения, она развернула заранее приготовленную бумажку и начала читать. И каждое слово, произнесенное ею, словно обдавало меня кипятком. Я упрекал Степана Артемовича, а сам… Ведь это я, классный руководитель, выбрал для выступления Соню Юрченко, я для Сони написал речь на бумажке, мои слова сейчас она громко читает:
— …Будем вечно помнить нашу подругу. Спи спокойно, дорогая Аня!..
Степан Артемович был сдержаннее, он хоть сказал: «долго помнить», а я не пожалел вечности. Какое там — «вечно помнить»! Ребята жизнелюбивы, их жизнелюбие по-своему эгоистично, смерть Ани не изменит их жизни. Мне и в голову не приходило, что совершаю ложь!..
На себе я почувствовал чей-то косой пытливый взгляд.
Рядом стоял учитель физики Василий Тихонович Горбылев. Встретившись со мной взглядом, он отвернулся, его горбоносый, нервный профиль таил какую-то скрытую загадку. Он, наверное, понял мои терзания. До конца панихиды мы, стоя бок о бок, не обмолвились ни словом, даже не взглянули больше друг на друга.
Заснеженный пустырь, отделявший кладбище от окраины села, чернел спинами расходящегося народа.
— Прошу прощения, Андрей Васильевич. Не найдется ли у вас спички? — Горбылев стоял передо мной, протягивая пачку папирос, глядел из-под жестких, колючих ресниц. — Курите…
— Спасибо.
Прошествовал Степан Артемович с водруженной на голову высокой шапкой. Мы проводили взглядами его узкую прямую спину, переглянулись. В темных, до мнительности пытливых глазах Василия Тихоновича было нескрываемое любопытство.
— Вам сегодня что-то не нравится этот человек?
— Я сам себе сегодня не нравлюсь.
— Вы домой? Что, если нам пройтись вместе?
— Идемте.
И мы пошли к селу, косясь исподтишка, не находя темы для разговора, до сих пор лишь знакомые со стороны, чуждые и даже враждебные друг другу. Но в теперешнем молчании я чувствовал — между нами появилась обоюдная симпатия. У меня были в жизни друзья и знакомые, у Василия Тихоновича — тоже, хотя, наверное, меньше моего. Но я ни с кем из знакомых, если не считать последнего разговора с Валентиной Павловной, не мог поделиться своим сокровенным — своими сомнениями, своими поисками в одиночку, своими скромными успехами на уроках, не мог, должно быть, ни с кем поделиться и Василий Тихонович. Мы молчали, но, без сомнения, оба одинаково чувствовали значение этой минуты. Возможно, я для себя сейчас открою нового, неизвестного мне доселе Василия Горбылева, а Василий Горбылев — нового Андрея Бирюкова.