Шрифт:
— Это подло! Я тоже тогда не пойду на урок!
Раздвигая плечами поспешно сторонящихся учителей, подходит Василий Тихонович, упрямо упираясь подбородком в узел галстука. Теперь уже перед Степаном Артемовичем нас двое. Двое рослых и плечистых парней перед хрупким, вытянутым в струнку седым директором.
— Я считаю это произволом! — Василий Тихонович наклоняется к директорскому лицу.
И Степан Артемович прямо ему в глаза властно отчеканивает:
— Не могу тащить вас за рукав, уважаемый Василий Тихонович. Но помните: такое поведение будет рассматриваться как саботаж. Вы приносите вред не мне, а тем ученикам, которые ждут сейчас вашего урока! — Степан Артемович поворачивает голову, бросает через плечо: — Товарищи, был звонок, прошу вас приступить к своим обязанностям.
Я посторонился от дверей. Первым, задевая краями свернутых карт за косяк, выскользнул в коридор Акиндин Акиндинович. За ним, поспешно схватив со стола свои книги, бросилась Любовь Анисимовна. Уставясь в пол, один за другим учителя прошли мимо неподвижного, торжественного, как на параде, Степана Артемовича.
Иван Поликарпович, кряхтя, поднялся со своего стула, костлявый, долговязый, с жилистой шеей. Он прошел последним, остановился перед директором, покачал головой:
— На этот раз ты, Степан, слишком круто взял. Не могу одобрить. — Вскинув брови на Василия Тихоновича, у которого на впавших щеках перекатывались желваки, нервно вздрагивали ноздри горбатого носа, прикрикнул с напускной стариковской строгостью: — Иди, иди, не задерживайся, ребята не виноваты, что здесь сыр-бор разгорелся.
Василий Тихонович взглянул на меня, я ему ответил кивком: «Иди».
— Явно выраженное самоуправство, товарищ директор! — бросил он еще раз Степану Артемовичу, прошел к столу, забрал свои книги и в дверях обернулся: — Уйдет из школы Бирюков — уйду и я.
— Разумеется, — вежливо ответил Степан Артемович. — Только каждый в свое время.
Мы остались вдвоем со Степаном Артемовичем. Сквозь двойные рамы было слышно, как внизу, во дворе, скребет чья-то лопата, расчищая от снега дорожку. На длинном, покрытом вылинявшим сукном столе разбросаны книги. В одной из пепельниц чадит непотушенный окурок.
— Думаю, излишним будет напоминать с моей стороны, — сухо обратился Степан Артемович, — что можете жаловаться на меня во все инстанции, кому угодно.
Я промолчал. Степан Артемович, невысокий, напряженно вытянутый, глядел снизу вверх. Сухим голосом он добавил:
— Готов идти на уступки только в том случае, если вы при всех учителях признаете свою неправоту и станете исполнять свои обязанности по-прежнему. Тогда я буду вынужден ограничиться только выговором в приказе.
— Благодарю. Этого не случится.
Степан Артемович понимающе кивнул и, скользнув внимательным взглядом по мне, направился к своему кабинету, невысокий, легкий в походке, с мальчишески наивным затылком.
Я стоял в пустой, беспорядочно заставленной стульями комнате и бессмысленно глядел, как из граненой стеклянной пепельницы поднимается в воздух голубой, неустойчивый дымок тлеющей папиросы.
Я спустился со школьного крыльца. Впервые в жизни вдруг на минуту я испытал чувство безработного, чувство лишнего человека на земле. Моя школа работает, мои ученики учатся, а я в этот ясный зимний, рассеянно солнечный день стою спиной к школе среди сияющих сугробов, пересеченных синими, неяркими тенями, и мне нечего делать. И это после того, как мне не хватало времени, после того, как я засиживался ночами, поднимался по утрам с тяжелой головой, бежал невыспавшийся на уроки, и только в работе снова приходили энергия и бодрость, к концу дня я снова чувствовал себя способным сидеть за полночь. И вот мне нечего делать, впереди пустота. Все работают — у меня каникулы.
Я двинулся с места, ноги сами понесли меня от школьного крыльца привычной дорогой к дому. Я шел, а в моей голове была пустота. Я не испытывал ни обиды, ни горя, ни отчаянья. Я все еще никак не мог понять, что со мной случилось. Чувство беды обычно осознается не сразу, а некоторое время спустя. Не доходя до дому, я остановился. Тони там нет, на кухне хозяйничает бабка Настасья. Она остолбенеет при моем появлении: никогда еще так рано я не возвращался с работы. Сейчас всего одиннадцать часов, впереди целый день, ничем не занятый, бесконечный. Я буду сидеть дома, в четырех стенах, в обществе Настасьи и дочери. Буду ждать прихода Тони. Она придет и… поймет только одно, что я уволен с работы, нужно подыскивать другое место, возможно, уезжать из села, оставлять свитое ее руками гнездо, наново устраиваться, терпеть неудобства. Она, конечно, примется упрекать меня. О, я наперед догадываюсь, какие слова она мне скажет: «О себе только думаешь, не хочешь жить, как все живут. А то, что Наташка останется без куска хлеба, тебя не волнует?»
И мысль, что я сейчас перешагну порог своего дома, показалась противной. Нет, только не домой! Но куда? Кому рассказать? Вроде много знакомых, много друзей, а вот не придумаешь, куда идти, с кем перемолвиться словом. Одна только Валентина Павловна… Она сейчас, наверно, на работе. А если нет?.. Иногда в редакции работают по вечерам.
Я круто повернул и направился к Валентине Павловне.
Она была дома. В фартуке, рукава засучены, только что, видать, от плиты — лицо румяное, яркие губы приоткрыты, поблескивают мелкие зубы. Я иногда видел ее такой и прежде, до ее работы, до смерти Ани. А может, даже не видел, а представлял себе ее такой — хозяйка дома, простой человек, очень понятный.
Я забыл снять пальто; наверно, по этой забывчивости, по выражению моего лица она поняла — со мной произошло что-то необычное.
— Что случилось, Андрей?
Она назвала меня не по имени и отчеству и не заметила этого. Я опустился на стул.
— Случилось… Я, кажется, больше не работаю в школе.
Она стояла посреди комнаты в кухонном фартуке, с выбившимися волосами, глядела остановившимися серьезными, внимательными глазами.
— Так… — произнесла она. — Одну минуточку, — бросилась в кухню, вернулась без передника, причесанная, в кофточке с длинными рукавами, сразу утерявшая дорогую простоту и открытость. И только в возбужденном блеске глаз, в неисчезающем румянце заметна взволнованность.