Шрифт:
К Тоне после этих встреч я испытывал сложное чувство: затаенную неприязнь и вину перед нею.
Я давал себе слово не ходить, но на следующий день вспоминал: она здесь, она недалеко, она существует! И в конце концов шел, обманывал самого себя, что иду лишь к товарищу, что мне незачем стыдиться этих встреч, никто не может упрекнуть меня, как никто не упрекает Василия Тихоновича за то, что тот приходит ко мне, когда ему захочется.
Я пришел к ней в очередной раз. Валентина Павловна ждала меня. Она встретила у дверей, провела к столу, уселась напротив. На ней было новое платье, гладко облегающее, с вырезом у шеи. Я сначала не обратил на это платье внимания, только отметил про себя обычное обновление: она не похожа на прежнюю, она опять нова и непривычна для меня. Но едва я уселся напротив, стал украдкой вглядываться в Валентину Павловну, в ее простое платье, как сразу же увидел то, чего никогда не замечал прежде, — женский вкус, женское желание нравиться. Обнаженная белая шея, обнаженные руки — все остальное наглухо скрыто теплой, кофейного цвета материей; она подчеркивает каждый изгиб, каждую линию, застенчиво и в то же время настойчиво напоминает о том, что под этой тканью спрятано крепкое, здоровое, согретое живой кровью женское тело.
Валентина Павловна сообщила мне новость, которая в другое время заставила бы меня встрепенуться, подняла бы целый водоворот мыслей в голове. Она говорила:
— Андрей Васильевич, я вчера разругалась с Клешневым. Я сказала все, что о нем думаю. Я не вернусь больше на работу. Опять — в который раз! — карьера моя кончилась…
Она с тревожным вниманием глядела мне в лицо, а я молчал, я едва слушал, оглушенный своим открытием: белая шея, под самым горлом ямка, разделяющая ключицы, матово-белый кусочек кожи в вырезе…
Она вдруг почувствовала мой взгляд, залилась краской, отвернулась, сказала с досадой:
— Вы не слушаете меня.
И я, кажется, тоже покраснел, глухо произнес:
— Слушаю… Продолжайте… Как же все это получилось?..
— В редакцию приезжала Коковина, требовала у Клешнева показать вашу статью…
— Вот как! Пронюхала.
— Разумеется, возмущалась вами, но, что любопытно, при этом оговаривалась: она-де давно разглядела в вас, Андрей Васильевич, талантливого педагога…
— Что-то новое. Не слыхал от нее таких комплиментов.
— Ей лишь не нравятся ваша строптивость, излишняя самоуверенность и прочее в этом духе. Клешнев соглашался, по статью не показал, заявил, что до публикации любой материал — редакционная тайна.
— Боится, что я подыму звон в райкоме…
— Вас боится или меня — не знаю. Это не так уж интересно. Коковина ушла, а у нас с Клешневым начался обычный разговор. Я помнила вашу просьбу не наседать на него, но не исполнила ее. Таким Клешневым следует ежеминутно надоедать. Я стала наседать, почему он не дает ходу вашей статье. Слово за слово, и он обронил…
Валентина Павловна до слез покраснела, нахмурилась, стукнула своим маленьким кулаком по столу:
— Какая пакость!.. Что скрывать, он недвусмысленно намекнул, что я стараюсь из особого к вам расположения, дурно пользуюсь добросердечием мужа… Фу, как грязно!.. Хуже пощечины.
Я не осмеливался глядеть на Валентину Павловну, долго молчал, наконец решился сказать:
— Я не должен ходить к вам…
— Почему? — выкрикнула она. — Жить так, как требуют Клешневы?
— За такие намеки в старое время вызывали на дуэль. Теперь я не могу даже пойти к Клешневу и тряхнуть его за шиворот. И вы и я безоружны перед ним.
— Ну нет, думаю, он почувствовал, безоружна ли я перед ним. Через десять минут после своих слов он выскочил как ошпаренный. Но это еще не все…
— Кажется бы, достаточно и этого…
— Клешнев, должно быть, испугался, что я передам все мужу, и решил первым донести.
— Как! Он посмел сказать это Петру Петровичу!..
— Нет, он просто жаловался, что я его извожу, что не подчиняюсь, что ему со мной трудно работать… Петр мне позвонил, я рассказала. Он по своей милой привычке ответил: «Не обращай внимания». Как я могу не обращать внимания? Как мне работать бок о бок с ним?.. Я дождалась Клешнева, сказала то, что раньше не успела досказать, и заявила, что с этой минуты работать вместе с ним не буду. Поглядели бы вы на его физиономию: и радость, что я ухожу, и страх, что припомню обиду, и постное оскорбление за то, что его обозвала бездарью, сухарем, никчемностью, даже не ожидала, что такой выразительной может быть его суконная рожа. Вот… Ушла… Вы опять меня в душе должны презирать.
Она подалась ко мне через стол. Презираю ли я ее? Обнаженная шея, обнаженные руки, вызывающе-дерзкое выражение на лице, глаза блестят — я отвернулся. Где уж презирать — поздно! Соверши она теперь заведомую подлость, я б и тогда прощал ее и оправдывал.
Что же будет дальше?.. Пока не прочна та нить, что нас связывает, надо рвать ее. Потом что ни день, то трудней это сделать. Я не мальчик, я могу себе представить, какой катастрофой может кончиться наше сближение. Катастрофой не только для меня и для нее, но и для тех, кто живет вместе с нами… Порвать?.. Я у нее единственный товарищ, если не считать мужа. Сейчас у нее снова пустота впереди, сейчас, больше чем когда-либо, ей будет нужна поддержка со стороны. Порвать?.. Ведь этим я оберегаю свой покой, облегчаю свое существование. Свое, а не ее! Не пахнет ли это предательством, не называется ли это: бросить в беде?