Шрифт:
Закончив школу, Мачо на год вернулся в асьенду отца — за это время он должен был решить, чем займется в будущем. Отец и сын быстро стали друзьями: они вместе охотились, пили, таскались по женщинам и отлично жили, окруженные ордой слуг в огромном, уродливом, покосившемся доме, построенном еще в шестидесятых годах прошлого века: гостиная была так велика, что занимала почти полдома, а спальни так малы, что в них едва можно было поставить кровать; в доме было множество кресел-качалок, мраморных столов, вешалок, зеркал в позолоченных рамах, подставок для морских раковин, каменных постаментов для цветочных горшков и древних увеличенных фотографий в вычурных рамках — нагромождение пыльной рухляди. Некоторые южные плантаторы в это время уже строили более комфортабельные жилища, но юг всегда славился не своим вкусом, а прежде всего экстравагантностью — славу ему создавали сказочные роскошные банкеты и огромные бриллианты на женах плантаторов — и в не меньшей степени ужасающей бедностью, в которой жил простой люд. Для жителей севера юг был краем, где говорили, лениво растягивая слова, где часто свистел кнут, где готовили отличные пирожные, где верили во всякий вздор — в привидения, вампиров и каких-то непристойных чудовищ; и конечно, юг был краем, откуда с незапамятных времен в Манилу прибывали богатые наследницы, служанки и проститутки. Крупные землевладельцы были там, в сущности, полными господами, а женщины, как злословили в Маниле, «никогда не мылись». Тем не менее именно на юге наиболее удачно смешалась малайская, испанская и китайская кровь, и, до того как волна второй мировой войны докатилась до островов, признанными красавицами Манилы были уроженки юга.
Те два года — первый, когда Мачо вернулся в город изучать право, и второй, когда он стал любовником Кончи Видаль, — для остального мира были годами агонии и террора, блицкригов и концлагерей, но для манильцев эти годы были всего лишь эпохой буги-вуги, маджонга и платьев с вырезом на животе. Уныние тридцатых годов осталось позади, снова настали веселые времена, гул войны доносился сюда приглушенно; у манильцев были деньги, была уверенность в себе и был американский флот. И в этом светлом, радостном мире только над Мачо и Кончей Видаль сгущались тучи. То, что началось как случайная интрижка, превратилось в нечто посерьезнее: они полюбили друг друга, а это, конечно же, было излишне. Завести роман считалось даже модным, это означало добродушные шутки друзей, излюбленные столики в ночных клубах, беззлобные, в сущности, высказывания: «Конча Видаль совсем потеряла голову, и ей абсолютно наплевать, что все это видят». Но любовь была позором, любовь надо было скрывать, любовь означала нервы и слезы, бессонницу и дикие, исступленные письма, агонию и ужас. Когда все чувствовали себя в безопасности, эти двое ощущали тревогу; когда все были полны уверенности, эти двое боялись грядущего и не утешали себя надеждами на присутствие американского флота.
Отчаянный светский повеса стал собранным и серьезным; она похудела, начала больше пить и уже не походила на женщину, способную станцевать экзотический танец с гроздью бананов на голове. В их любви был привкус недозволенного — «она ему в матери годится», «май и декабрь», «молодое вино и старые мехи», — и поэтому она сама сказала ему, что рано или поздно, может быть уже через год, они устанут друг от друга; но год прошел, а их страсть осталась прежней; неодобрение окружающих сменилось открытой враждебностью; и они стали поговаривать о том, чтобы вместе уехать куда-нибудь. На его настойчивые уговоры она с плачем отвечала, что обязана подумать о дочери. Конни тогда шел девятый год, и она боготворила мать. Бросить дочь значило разбить ее сердце, но и взять ребенка с собой в запретное путешествие за границу было бы не менее жестоко.
В это время отца Мачо разбил паралич. Мачо немедленно вылетел на юг, где в огромном запущенном доме умирал его отец среди пустых бутылок, грязных башмаков и ссорящихся слуг. Накануне смерти отца (а тому потребовалась неделя, чтобы отойти в лучший мир) он получил письмо от Кончи. Он виделся с ней перед отъездом и вынудил ее принять решение: дочку она оставит в Маниле, а они уедут за границу, как только он вернется из провинции, что бы там ни случилось. Наконец-то покончив с неопределенностью, Конча почувствовала облегчение и даже, развеселившись, потащила его прощаться с полыхающими деревьями — снова было лето, — и она смеялась, как девочка на воскресной прогулке, когда он вытаскивал у нее из-за шиворота красные лепестки и толстых зеленых гусениц.
А теперь она писала, что решила ехать одна и что, когда он получит письмо, она будет уже далеко. Она все тщательно обдумала, она не может губить его жизнь, не может губить жизнь своей дочери — она слишком любит их обоих. Мачо должен подумать о своей карьере, заняться своим имением и поскорее жениться на девушке из хорошей семьи. И ему лучше всего сразу же сказать об этом отцу — старик перестанет беспокоиться и выздоровеет.
Мачо скомкал письмо, швырнул его в ночной горшок и вернулся к постели больного. Отец действительно был обеспокоен. Перед смертью старый развратник вдруг превратился в библейского патриарха, пекущегося исключительно о продолжении рода; как только Мачо приехал, отец вцепился в него и со слезами умолял бросить «эту старую шлюху» и жениться на девушке, которая родит ему сыновей. Но письмо Кончи пришло слишком поздно — старик уже не приходил в сознание.
После смерти отца Мачо не вернулся в город и окончательно забросил учебу. Он пошел по стопам отца, и скоро крестьяне в крытых травой хижинах почувствовали то, что чувствовали поколения крестьян до них: старый хозяин не умер, хозяева вообще не умирают, они просто стареют, а потом снова молодеют, и они всегда, неизбежно здесь — в рубашках цвета хаки, в красных сапогах, с кнутом в руках и с пистолетом за поясом, — они все так же охотятся, пьют и развратничают, они вечно живут в большом доме, который тоже стоит вечно, полный кресел-качалок и мерзости запустения. Мачо казался крестьянам даже хуже своих предков: он редко бывал спокоен, редко бывал трезв и каждый вечер ложился в постель в грязных сапогах.
За несколько месяцев до начала войны он узнал, что Конча вернулась из-за границы, и вскоре получил от нее несколько писем. Она была шокирована и встревожена ходившими о нем слухами. Люди говорили, что он спился, сошел с ума. Судя по всему, он вел совершенно недопустимый образ жизни. Почему он отказался от карьеры? Почему не женился? Она сделала все, чтобы спасти его, а теперь он сам губит себя. Мачо порвал письма и не ответил ей, он не встречался с ней целых пять лет, до тех пор пока не кончилась война и он, спустившись с гор, где три года партизанил во главе небольшого отряда, обнаружил, что все новенькие дома, которые выстроили для себя сахарные бароны, разграблены и сожжены дотла, а дом Эскобаров стоит целехонек, потому что для японцев он был слишком уродлив и стар, в нем только почернели зеркала да на креслах проросла трава; и он погрузился в скучную работу по восстановлению хозяйства, перемежая ее, как встарь, попойками, женщинами и охотой (последняя не доставляла ему прежней радости, воевал он с большим удовольствием: он собрал своих крестьян-арендаторов, совсем как средневековый сюзерен — вассалов, и вскоре пришел к выводу, что охотиться на японцев и предателей куда веселее, чем на дичь); так он провел примерно год, страдая от малярии и старых ран, а потом в один прекрасный день вдруг собрался и уехал в Манилу, хотя его вовсе не тянуло увидеть город или старых знакомых и почти не тронуло то, что от города остались одни руины, а голые искореженные балки вырисовывались на фоне неба гравюрой страданий; не был он поражен и живучестью города — между грудами битого кирпича сновали автомобили, очереди в кинотеатры растягивались на целые кварталы, среди развалин шумно гудели ночные клубы; а на третий вечер он пошел на показ мод — апогей кошмара — в изрешеченном пулями бальном зале разграбленного отеля, и там, не в силах больше смотреть на блестки и бриллианты, на потолок с обвалившейся штукатуркой и на пол в еще не отмытых пятнах крови, Мачо повернулся, чтобы уйти, и оказался лицом к лицу с Кончей Видаль — это было так неожиданно, что на миг он перестал соображать и не мог понять, где он, кто она такая и когда все это происходит; он словно пробудился от долгого сна и вдруг услышал, как, заикаясь, произносит старое приветствие: «А где же ваши бананы?» — и в его растерянных глазах отразилась ее диадема, сверкающие подвески серег, ее улыбка, он снова почувствовал знакомую боль в костях, мысленно увидел пылающие цветами деревья и отчетливо осознал, что никогда не переставал любить, никогда не переставал желать эту женщину.
К ней вернулась былая красота, которую чуть не погубила их любовь, и она демонстрировала эту красоту куда откровеннее, чем та женщина, помоложе, что некогда танцевала с гроздью бананов на голове. Восторг узнавания длился несколько дней, и, хотя у него кружилась голова от ее красоты и своей радости, он все же почувствовал, что она изменилась, стала тверже и, пожалуй, более жестокой. Теперь казалось невероятным, что когда-то эта женщина трепетала в его объятиях и рыдала от страха и стыда. Все свои слезы она выплакала в войну, сказала Конча. Она потеряла двух сыновей, мужа посадили в тюрьму, и целую неделю, пока шли бои за Манилу, она находилась на грани смерти, переползая из одного убежища в другое: ее платье было разодрано в клочья колючей проволокой, а кругом рвались бомбы. Она уцелела в этом аду и теперь прикрыла раны бриллиантами.