Пьецух Вячеслав Алексеевич
Шрифт:
«Соотечественники, братья, – апеллирует он к бескрайней аудитории, – послушайте, что скажу… Нечто происходит с нашими детьми нехорошее, предвещающее если не общенациональную катастрофу, то, по крайней мере, государственную беду. Обратите внимание: нынешнее поколение подростков маловоспитуемо, плохообучаемо и физически нездорово, точно кто порчу на них наслал. А может быть, и впрямь тут имеет место порча, – только опирающаяся на вполне материальное основание, подчиненная объективным причинно-следственным связям и обнаруживающая четкую историческую канву. То есть ясно, откуда веревочка вьется и в чем причина упадка сил.
Когда в России еще знали Бога, подросток мало-помалу превращался в человека через родовое предание, основанное на заповедях Бога-отца: убивать людей не годится, красть нельзя и блудить не нужно, а нужно добывать хлеб насущный в поте лица своего, чтить отца с матерью и непрестанно думать о Судном дне. А потом Россия разошлась с Богом, причем разошлась безболезненно и хладнокровно, – тут-то порча и завелась. Это еще когда, откуда ни возьмись, объявились молодые люди, которые решили, что как раз убивать людей можно и даже нужно, если они причастны к отправлению самодержавия, и красть можно, если похищенные ценности идут на борьбу угнетенных против угнетателей, а хлеб насущный сам посыплется с неба, если упразднить частную собственность на средства производства и хорошенько прижучить культурный класс.
В том-то вся и беда, что мы слишком охотно и безоглядно приобщаемся к новизне, слишком легко меняем старых богов на новых, Перуна и С° на Христа, Христа на Маркса, Маркса на рубль целковый и телепередачу «Система грез». Вот романо-германцы столетиями держатся одной и той же иерархии ценностей: труд, семья, счет в банке и Бог по воскресеньям, – а у нас то «православие, самодержавие, народность», то «грабь награбленное», то «парень в кепке и зуб золотой».
Сдается, это все идет от национального комплекса неполноценности, воспитанного в нас четырехсотлетним отставанием от романо-германской цивилизации, – оттого нет в нас этой самодостаточности, которая обеспечивает плавное движение и стабильность, оттого мы так переимчивы (Гоголь называл сие свойство «обезьянством»), так нервно-внимательны ко всему, что происходит западнее Двины. У них появится мода на позивитивизм, пойдут изыски в области архитектуры, выдумают левоцентристскую оппозицию – мы тут как тут; у них только-только выйдут из печати «Три мушкетера», как у нас их уже зачитают до дыр; у них едва откроется движение феминисток, а русские бабы уже отказываются рожать. Недаром наше излюбленное национальное занятие состоит в том, чтобы на чем свет стоит костить собственное отечество, чего нигде в мире нет и не может быть.
Что же дальше? Чего следует ожидать, сгорая от любопытства и трепеща? Еще какое-то время народ продержится на аккумулированной нравственности, наработанной нашими пращурами за тысячелетнюю историю Руси, а потом над страной нависнет если не общенациональная катастрофа, то государственная беда. Ведь у нас никогда не существовало традиционной системы воспитания, которая есть, например, у японцев, и всякий родитель старался, кто во что горазд, больше надеясь на то, что человек как-нибудь сложится сам собой. Между тем само собой ничего не делается, и стоило отпустить вожжи, как на первые роли немедленно выдвинулась всякая сволочь, частью даже из ворья, установилась гегемония дурного вкуса, потому что демократия – это прежде всего господство непросвещенного большинства, этические нормы потеряли свою силу и стало можно почти все из того, что прежде было неаристократично, зазорно или нельзя.
Впрочем, считается, что поведение человека слишком зависит от внешних обстоятельств, и никаким воспитанием его не проймешь, если, положим, вокруг свирепствует голод или могут поставить к стенке за анекдот. Приведу пример из классики; вот Зощенко пишет: «Тут уж ничего не поделаешь: в хорошие времена люди хорошие, в плохие – плохие, в ужасные – ужасные». Это, конечно, вздор. На то поколения наших предков и выдумали этику белой расы, чтобы человек мог противостоять своему времени, всегда и повсюду более или менее враждебному его аномальному естеству.
Слава тебе, господи, романогерманцев еще кое-как спасает школа капиталистических отношений и гигиеничный протестантизм, а нам, бедолагам, что остается, хотя бы мы и охотно заимствовали чужие обычаи, праздники, понятия и слова? Это мы-то, подарившие миру неэвклидову геометрию, электрическое освещение, радио, телевидение, культ книги и самолет!
Не уважаем мы свою страну – вот в чем полбеды – свою страну и самих себя. Вторая половина беды такая: если у нас резали прохожих ни за понюх табаку, когда малыши еще воспитывались на сказках Пушкина, то что же это будет, когда заявит о себе поколение, воспитанное на телефонной книге и расписании поездов…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его голос покроет громоподобный аплодисмент.
Вообще люди живут скучно. То есть огромное большинство людей живет как бы скучно, по раз и навсегда заведенному образцу. Кое-кто, конечно, ухитряется в тюрьме отсидеть, побывать в заложниках, пять раз жениться, эмигрировать и репатриироваться, но главным образом наш брат существует так невыразительно, обыкновенно, что в хорошей компании ему бывает не о чем рассказать. Он, как правило, редко когда уезжает далеко-далеко, а то и вовсе не покидает просторов какого-нибудь Головотяпского сельсовета Холуйского района Разудалой области; как женится на однокласснице, так и живет с ней до гробовой доски; весь земной срок работает путевым обходчиком и по десять лет носит одно пальто.
Хорошо это или плохо? – вроде бы хорошо. По крайней мере, представитель суетливого меньшинства, успевающий эмигрировать и репатриироваться, так и оставляет эту юдоль дурак дураком, а нашему брату ничто не мешает исполнить главное дело жизни, именно хорошенько обдумать себя в природе и природу внутри себя. Если это дело худо-бедно задается, то и умирать уже не так тошно, и жить значительно веселей.
Вот и Владимир Иванович Пирожков прожил сорок лет с лишним как-то незаметно, как растут дети, деревья и строительные леса. Он даже ни разу не ударился в загул, что иногда случается с русским человеком, особенно если он вдруг додумается до антагонизма между природой и личным «я». Вся его жизнь складывалась, в сущности, из таких неброских событий дня: утром завтрак, на который подавалась обыкновенно яичница с колбасой, поездка на работу в туго набитых вагонах метрополитена, собственно работа в научно-исследовательском институте синтетических материалов, обед в рабочей столовой на соседнем заводе металлоконструкций, опять работа, потом поездка домой и наконец ужин с женой под бутылку-другую пива и необязательный разговор. Например:
– Надо написать заявление в ЖЭK, – скажет Наталья Сергеевна, – насчет этих чертовых разводов на потолке.
– Вот ты и напиши, – отзовется Владимир Иванович, задумчиво ковыряясь в своей тарелке, словно он рассчитывает найти в ней что-нибудь экстренное, вроде щипчиков для ногтей.
– Все я да я! А ты у меня на что?
– Да я бы написал, только боюсь, что у меня получится ерунда. Что-то меня последнее время постоянно заносит не туда – начинаю за здравие, а кончаю за упокой. Позавчера, например, велели мне составить опись израсходованных реактивов, а я уперся в наречие «когда» и написал целую филологическую статью относительно корня «гда». Нет, это действительно очень интересно: что это было за реликтовое слово такое – «гда»? Ведь должно же оно было иметь какое-то самостоятельное значение, если из него вышли, в частности, наречия «когда», «тогда», «никогда», «всегда»?..
Как только с ужином бывает покончено, Наталья Сергеевна принимается за телевизор, а Владимир Иванович моет посуду и после усаживается за книгу, подперев голову кулаком. За окном уже темным-темно, где-то постреливают, звезд не видно (в Москве звезд вообще не видно), и только высоко висит половинка луны, как будто подернутая плесенью, а он держит в руках «Историю Французской революции» Тьера и то вперивается в текст, перебирая губами, то вдруг накуксится и молчит.
Единственно на пятьдесят первом году жизни Пирожков попал в одну нехорошую историю, и его существование на некоторое время окрасилось в мрачные, мучительно-увлекательные тона.
Как-то в начале зимы, когда Владимира Ивановича поставили замещать заведующего лабораторией, который на старости лет заболел коклюшем, ушлые люди подсунули ему на подпись два фальшивых счета и одну воровскую смету в двадцать семь миллионов рублей на тогдашний счет. Пирожков подписал бумаги не глядя, и вскоре дело приняло драматический оборот. А именно подлог был обнаружен в районной налоговой инспекции, завели уголовное дело, с Владимира Ивановича взяли подписку о невыезде, и следователь на первом допросе обрисовал ему такую убийственную перспективу, что бедняга серьезно занемог и даже дня с четыре лежал в бреду. Самое страшное было то, что, оказывается, в родной стране можно было запросто угодить в тюрьму, отнюдь не будучи закоренелым уголовником, а напротив, будучи распорядочным человеком, живущим в ладу с законом, которого по случаю оставили в дураках. Эта аномалия представлялась ему нестерпимой, и он уже стал подумывать о том, как бы наложить на себя руки, но так, чтобы самоубийство осуществилось как можно безболезненнее, гигиеничнее и не вдруг.
Впрочем, с течением времени суицидальные мысли его отпустили, поскольку Владимир Иванович просто устал бояться, и он часами рассматривал потолок. То ему виделись здания причудливой архитектуры, то южные острова, а то рисовалась такая картина: узкое, полутемное помещение, двухъярусные металлические нары, голые мужики, сплошь татуированные и с нечеловеческими лицами и которые безостановочно дымят и режутся в карты, вонючее белье, развешенное под потолком, воздух такой спертый, что, того и гляди, сердце остановится, а он стоит посредине на табурете и держит речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Когда Фрэнсиса Бэкона (не художника, а мыслителя и лорда-канцлера) посадили в тюрьму за взятки, он громогласно заявил: «Это не мое преступление, а преступление моего века». Мы пойдем дальше англичанина и выдвинем такую доктрину: вообще виноватых нет! Есть несчастные, умалишенные, кого черт попутал, а совсем виноватых нет. Тем более что главная причина всех наших несчастий таинственна и двояка: это или отсутствие души, или наличие души, которая все чего-то требует, мается и болит.
Вот, скажем, романогерманец, – этот знает, зачем ворует: затем, чтобы на украденные деньги открыть собственное дело и планомерно обирать несчастный пролетариат. А русский черт его знает из каких резонов ворует; частью потому, что ему ужасно хочется выдвинуться из ряда обыкновенного, и он лучше полжизни за решеткой отсидит, чем тридцать лет будет разносить почту, частью затем, чтобы после выкинуть что-нибудь совсем уж нелепое, например, основать новую религию для банкиров и фабрикантов, в пику христианству, апеллирующему к беднякам, или купить остров в Карибском море, или задарить Скупщину, чтобы в его честь переименовали Белградский университет. Но вот он засядет на своем острове, посидит-посидит, подумает-подумает, и вдруг перед ним во весь рост встанет величайший из проклятых русских вопросов, а именно «ну и что?».
Это страшный вопрос, даже гибельный для человека, потому что он ставит под сомнение все и вся. У нас в России потому и обороноспособность низкая, и производительность труда, как в Гватемале, и воды горячей не бывает, что средневзятый Иванов в понедельник выдумает стул на воздушной подушке и даже во вторник начнет его сооружать в материале, но в среду вдруг запьет из-за этого самого «ну и что?».
Словом, душа – это, конечно, прекрасно, но она же – источник различных недоразумений и неудобств. В том-то все и дело, что нет в нас этой жизнеутверждающей туповатости, этой доли здорового идиотизма, которая сглаживает углы, размывает линию горизонта и не пускает мысль дальше ближайшего четверга. Ведь как подумаешь, например, какие омерзительные химические процессы охватят твое тело вскоре после кончины – твое обожаемое тело, мытое-перемытое, – так сразу волосы встанут дыбом, и подумаешь: к чему все? А романогерманец постоянно думает о налоге на недвижимость, во всяком случае о другом. Недаром наш народ пьет без меры, ибо водка – всепобеждающее снадобье от души.
Откуда она взялась в нас, эта самая душа – вопрос темный, то есть опять же предполагающий множество разных ответов взамен безусловного, одного. Может быть, это от бедности, вековечной и неисчерпаемой, как познание, потому что быть бедным в богатейшей стране мира – это вообще очень развивает, оттачивает мысль и сосредотачивает внимание на себе. Возможно, тут сказалось наше географическое положение, то есть по преимуществу длиннющие, томные зимние вечера, когда и не захочешь, а додумаешься до пересекающихся параллельных или неотзывчивости Христа. A то всему виной наша неполная занятость, располагающая к досужему релятивизму и витанию в облаках. Не исключено, что дело упирается в неразрешимое противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия.
Как бы там ни было, душа испокон веков сбивала нас с истинного пути. От нее, собственно, и происходит наша расслабленная экономика, потому что какая уж тут капитализация и норма прибыли, если душе неуклонно требуется расстаться с телом, причем обязательно в ночь с четверга на пятницу и в Ницце, но сначала побить в тамошних ресторанах венецианские зеркала. От нее же, собственно, и наша неустойчивая обороноспособность, потому что у нас солдат редко когда мечтает стать генералом, а мечтает он о том, чтобы «землю в Гренаде крестьянам отдать» или от тоски по дому пропить свой автомат и форменное белье. Но главное, душа вечно мешает нам остановиться на чем-то простом и приемлемом, а все она рвется куда-то, задыхается и горит. Взять гражданина Минина, национального героя и спасителя отечества от польских оккупантов: казалось бы, живи себе в свое удовольствие, наслаждайся плодами победы и почетом от современников, а он вдруг что-то затосковал, спился с круга и умер в расцвете лет. Кстати заметить, мы так настрадались в историческом плане, как никто в мире не настрадался, между тем страдание – это то, чем душа наливается, как яблоко соками земными, и со временем обостряется, как хроническая болезнь…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет жидкий аплодисмент.Однако же уголовное дело по факту использования служебных полномочий в корыстных целях, как это у нас случается сплошь и рядом, вскоре развалилось само собой. Тут-то Владимир Иванович и почувствовал, может быть, впервые в жизни, что обыкновенная, неприключенческая жизнь, идущая, как часы идут, на самом деле заманчива и даже как-то особенно хороша. Утром за завтраком, наслаждаясь огненно-горячим кофе со сгущенным молоком, яйцом всмятку и бутербродом с жареной колбасой, он листал журнал «Огонек» и умильно думал о том, какие же все-таки молодцы работают в этом издании, умеющие и обывателю потрафить, и ублажить просвещенное меньшинство. В метро, по пути на работу, он смотрел в окно, исцарапанное матерными словами, или по сторонам и приходил к заключению, что только в Москве можно повстречать за один раз столько очаровательных женских лиц. На работе он ни о чем постороннем не думал, но в обеденный перерыв, в столовой завода металлоконструкций, ему приходило на мысль, что коли внимательно отнестись к самой простецкой еде, например, к борщу по-московски или свиной поджарке с гречневой кашей и свежим огурцом, то можно получить такое же эстетическое удовольствие, как если посмотреть содержательное кино. На обратном пути он опять размышлял об исключительных свойствах славянской красоты, а дома вступал с Натальей Сергеевной в такой, например, необязательный разговор:
– Если заселить Фрисландию выходцами из Тверской области, – говорил он, – то вскоре там начнутся перебои с электричеством и выйдет из строя водопровод. А если заселить Тверскую область выходцами из Фрисландии, то сразу туда повалит в эмиграцию полстраны. Спрашивается: почему? Скорее всего потому, что тверяки слишком огорчены строем и движениями своего внутреннего мира и решительно им наплевать на ухабистую мостовую и дырявый водопровод. А романогерманца ничто не отвлекает от созидательных трудов по благоустройству родной земли…
– Ну не знаю! – скажет ему жена. – Ты вот не смотришь телевизор, а там сейчас идет замечательный сериал. Это из жизни простых ирландцев, у которых какой-то червячок сожрал все картофельные поля. И что же ты думаешь: такие там бушуют страсти, такие развиваются душещипательные отношения, про какие слыхом не слыхивали твои преподобные тверяки! Вообще безумно интересно следить за ходом действия, как они там влюбляются и воюют за идеал. Например, приходит домой фермер Дэвид Ортон, пожилой уже мужчина, а его жена занимается с батраком…
Пирожков:
– Сколько раз я тебе говорил, что смотреть телевизор так же неприлично, как, прости, мочиться в лифте, и так же вредно, как бить детей. Ты вот что прими в расчет: русский человек вообще чистоплотен, он регулярно бывает в бане, ходит в чистых рубашках и моет руки перед едой. Но посмотришь на его покосившиеся заборы, на захудалые города и неизбежно придешь к заключению, что русские свое тело любят, а свою страну – нет. Иначе они из кожи вон лезли бы, чтобы наладить пути сообщения или хотя бы выкрасить свои жилища в жизнеутверждающие цвета.
Наталья Сергеевна:
– Вот потому народ и смотрит телевизор, что кругом разруха, а по первому каналу показывают исключительно красоту. Возьми этих самых ирландцев из сериала: вроде бы отсталая страна, а Дэвид Ортон сроду жене слова черного не скажет, и пьет аккуратно, и одевается, как наши профессора. Он даже своего батрака-разлучника убил, как Онегин Ленского, а не то что при помощи дрына, как наше очумелое мужичье. Потом, это уже в 54-й серии, его жена безумно раскаялась, и они зажили по-прежнему, душа в душу. Сына отдали в какое-то религиозное училище, а дочь вышла замуж за фирмача…
Пирожков:
– Черт его знает, в чем тут причина, что мы так халатно относимся к внешним проявлениям бытия. Может быть, потому мы такие романтики, что в России каждый третий год бывает неурожай, или оттого, что у нас что ни правительство, то собрание сволочей. В этом смысле, кстати сказать, телевидение могло бы стать инструментом просвещения, проводником бытовой культуры в массы, поскольку ящик изо дня в день смотрят сто сорок миллионов идиоток и дураков.
Тут Владимир Иванович вдруг накуксится и его лицо примет мечтательное выражение: это он уже живо представлял себе, как завтра вечером появится на экране телевизионного приемника в светлом пиджаке и темном галстуке, проникновенно посмотрит в глаза невидимому собеседнику, сдвинет брови и заведет:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Россия – это страшная, бестолковая, неухоженная страна, в которой живут самые красивые люди в мире. Не сказать, чтобы мы были физически красивы (это не считая наших прекрасных женщин), и даже скорее мы невзрачны на первый взгляд, а в том таится обаяние русского человека, что он заключает в себе сумму чудесных свойств. Это удивительно, но, отравленный азиатчиной и замученный государством, он, как правило, любовен, ориентирован на возвышенное, широк, открыт, жертвенен, незлопамятен, чувствителен, добродушен – словом, глубоко культурен по-человечески, даже если он сморкается двумя пальцами и носки меняет не каждый день.
В том-то и весь фокус, что в наши подъезды войти тошно, урны существуют для проформы, изящно одетого человека увидишь только во сне, а между тем русак, взятый как среднеарифметическое, представляет собой едва ли не высший подвид человека разумного, во всяком случае, он уникально культурное существо. В частности, это значит, что он, во-первых, чтит человека и все живое, знает, что такое честь, и в любой ситуации ведет себя как испанский гранд, что он широко образован, хотя и не глубоко, непрактичен в денежных делах до глупости, находит больше жизни в Лизе Калитиной, чем в жене, и может две ночи напролет толковать о переселении душ.
Правда, культурному русаку всего-навсего триста лет. Этот возраст следовало бы признать юношеским, если бы за три века мы не наворотили таких дел в области литературы, изящных искусств, государственного строительства, науки фундаментальной и прикладной, что прознай о наших достижениях романо-германский мир (который никогда особенно не интересовался тем, что происходит восточнее Двины), он был бы неприятно ошеломлен. Наверное, дело в том, что мы слишком засиделись, закисли в осаде между татарами и Речью Посполитой, и когда дорвались при Петре Великом до светоча европейской цивилизации, то и развернули бурную работу в культурной сфере, панически наверстывая упущенное, и в результате выработали человека такой организации личности, о которой доселе не ведал романо-германский мир.
Конечно, этот тип личности можно провести и по кафедре психиатрии, хотя бы потому, что судьба персонажей у Достоевского ей отчасти интереснее, чем собственная судьба, и слово для нее в течение трехсот лет значило больше, чем дело, вера – больше, чем знание, иллюзия, – чем действительность, каковые противоестественные предпочтения впоследствии дорого обошлись. Потому что культурному русаку исстари не нравились имперские реалии, конституционная монархия, Победоносцев, а нравились бомбисты, интернационалисты и Лев Толстой.
И все-то у нас складывается вопреки и наоборот, например, романтические настроения способствуют упрочению диктатуры, а дикие условия родной жизни напрямую пестуют высокодуховное существо. Ведь русскому человеку ничего другого не оставалось, как только уйти в себя, сосредоточившись на возвышенном и идеальном, поскольку его обложили со всех сторон. С одного, так сказать, фланга, первобытный отечественный капитализм, стоящий на правиле «Не обманешь – не продашь», Микула Селянинович с деревянной сохой и грошовая цена человеческого труда. С другого фланга насела православная церковь с ее удручающей нетерпимостью, постами, непросвещенным клиром, синодальностью и табу. Спереди напирала азиатская государственность, отправлявшая свои функции через взбалмошных Угрюм-Бурчеевых, и во главе с деспотом древнеперсидского образца. А сзади не давала ходу беспросветная всенародная бедность, неприличная, по европейским меркам, еще в пору Крестьянских войн. Кабы у нас в России воблаговременье свершилась Великая буржуазная революция, на манер французской, то еще наши прадеды с головой ушли бы в акционирование и парламентские склоки, а так им пришлось довольствоваться домашним музицированием, чтением вслух «Записок охотника» и бесконечными словопрениями на тот счет, есть ли Бог, или кругом «одна химия», а Бога как раз и нет.
Вот почему Запад не нуждается в России, и она ему даже неинтересна: потому что мы закоснели было в правилах XIX-го столетия, потому что русская цивилизация – это прежде всего культура в таких ее проявлениях, как художественность, стиль человеческого общения, иерархия ценностей, адекватная замыслу Божию насчет человека как отдельного существа….»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда приспеет пора вообразить себе реакцию невидимого собеседника, который, сидя у телевизионного приемника, наверное, только кашлянет и вздохнет.