Шрифт:
Откуда это оцепенение? Откуда угрызения совести, беспокойство, сомнения?
Никто больше не хотел слышать ничего плохого о покойном короле и его семье. Предпочитали вообще не знать, что происходит сейчас с королевой и детьми. В то же время никто не думал и пальцем пошевелить, чтобы их спасти. Все словно чего-то ждали.
Однажды Симон, явившись в Коммуну, напрямую спросил:
— Что я должен сделать с мальцом? Отравить его? Увезти?
— Нет, нет.
— Тогда что?
— Избавиться от него.
Но как? Что они вообще имеют в виду? Он ничего не понимал. Оставалось только ждать — хотя тоже неясно было, чего именно. Все смутно догадывались, что вскоре произойдет страшное крушение, сходное с падением неба на землю. Оно и к лучшему, мрачно думал Симон, никто уже не любит ни санкюлотов, ни аристократов-эмигрантов, ни буржуа, никого и ничего, повсюду мерзость запустения. Вся Франция, от Нанта до Марселя, от Лиона до Парижа, представляла собой картину Иеронима Босха, на которую Европа взирала в безмолвии, охваченная изумлением и ужасом.
Сам Эбер был ошеломлен тем, что натворил. Его папаша Дюшен был теперь не больше, чем надоевшей старой песней, чередой одних и тех же ругательств, ничего не значащей. В статьях за февраль, март, апрель 1793 года тщетно было бы искать прежнего веселого безумия сочиненных Эбером пророчеств, которые он подписывал именем мамаши Дюшен. Он не регент, не правитель страны, чтобы в любой момент наносить визиты «тампльскому волчонку» — ему остается лишь разоблачение заговоров и дежурный патриотический вздор. У Эбера больше нет идей. Отправив короля на казнь, он исчерпал все свое вдохновение и потерял охоту к новым проектам. Он не знает, что еще делать с этой семьей, кроме как надзирать за ней и разоблачать выдуманные им самим заговоры. Что же касается других, вполне реальных заговоров, они безнадежны: «Это мечта, не более того», — пишет Мария-Антуанетта шевалье Жарже, который предлагает ей очередной план побега.
В зашифрованном послании она добавляет: «Однако я дорого ценю это очередное доказательство вашей всецелой преданности мне». Доказательства преданности и любви — это все, чего она теперь может ждать от других. Мария-Антуанетта ждет этого и от сына, однако напрасно. Она еще пытается давать ему уроки, но он ничего не запоминает. К чему учить то, что никогда не пригодится?
Это обоюдное ослабление позиций может исправить лишь война. О ней говорят как о единственном спасении: «Никогда еще родина не была в такой опасности. Все объято пламенем. Наши армии разбиты, шайки грабителей опустошают республику изнутри, тогда как правящие в Европе мерзавцы собираются атаковать нас со всех сторон… Аристократы приободрились, они радуются нашим бедствиям и льстят себя надеждой скоро искупаться в крови патриотов. Я вижу миллионы пушек, и кровь во мне закипает, волосы становятся дыбом, я задыхаюсь от ярости при виде этих ужасов… многие уже осмеливаются произносить вслух подлое имя короля… Если бы вдруг — да не допустит этого Бог! — над нами поставили сына Капета… Но нет! Бравые санкюлоты предпочтут умереть, нежели терпеть короля!»
Однако в Вандее имя Людовика XVII уже вышивают на знаменах, ради него убивают и умирают. Он становится главным козырем этой революции, которая постепенно вырождается; это началось раньше, но сейчас является для всех очевидным, и напрасно депутаты сочиняют конституцию своего нового мира — им предстоит вначале выиграть войну в Вандее. А для этого маленький Капет должен оставаться в живых — это последняя преграда ярости монархистов. Таким образом, судьба Франции зависит от восьмилетнего короля. Каким удачным было решение заключить его в тюрьму, какой это был гениальный ход! И именно Эберу все за него обязаны: если бы не он, ребенок уже давно бы умер, а на его место явились бы его дядюшки из-за границы.
«Да здравствует король!» — снова кричит папаша Дюшен, поскольку принцип монархии по-прежнему существует и вновь заявляет о себе; следовательно, надо воспользоваться им, чтобы стать хозяином положения. Да, Эбер всегда это говорил: путь к спасению Революции лежит через установление регентства. Да и потом, разве это не чудо для маленького алансонца — сделаться регентом? А если это будет не он, а Робеспьер? Но с какой стати, чем его права законнее?
А кто успешнее боролся с жирондистами? Эберу удалось то, чего не смог сделать Робеспьер — разделаться с предателем Бриссо. Он начал с того, что разоблачил «заговор, организованный сторонниками Бриссо и жирондистами, собиравшимися поджечь Париж с четырех концов и во время смуты перерезать всех патриотов Горы, мэра Парижа, всех бравых санкюлотов Коммуны и якобинцев, чтобы дать свободу волчице Капет и принцу-марионетке, которого они хотят торжественно отвезти в Тюильри и короновать».
Этот призыв к бунту одновременно означал передачу всей власти санкюлотам Коммуны. Если это сработает, Робеспьер примкнет к нему; если нет — по крайней мере, сама эта попытка будет свидетельствовать в пользу Эбера.
Это не сработало. Никто даже не шелохнулся. Эбер сидел в своем кабинете заместителя прокурора в Отель-де-Билль, ожидая уличных шествий и ударов набата — но их не было. Ни черта не вышло, думал он. И что же теперь делать? Но тут появился отряд национальной гвардии и объявил, что арестовывает его именем Учредительного собрания и Комитета Двенадцати.
Эбер поднялся и пошел с ними, даже не пытаясь сопротивляться. Он улыбался — улыбка эта была адресована Провидению, подававшему ему знак. В вестибюле мэрии Эбер гневно воскликнул:
— Меня отрывают от моих служебных обязанностей!
Вокруг него собралась толпа с криками протеста. Его уже хотели освобождать силой.
— Не нужно лишнего кровопролития, — сказал Эбер. — Я повинуюсь закону.
Он обнял Шометта. Тот отправился собирать народ в клуб Кордельеров и в парижские секции, а также велел предупредить разносчиков газет. Франсуаза побежала по женским клубам.