Шрифт:
Жить ему оставалось несколько дней. Приговор пошлют на «высочайшее утверждение», и соответствующая резолюция последует немедленно. Понятно, почему тянули с судом: заранее согласовывали. Вероятно, милостивое разрешение на письмо к матери тоже поступило свыше.
Несколько дней… Зато полнейшая ясность и никаких иллюзий.
Мышкин закрыл глаза и, как будто провалившись, проспал без сновидений до позднего утра.
После завтрака он вольготно развалился на койке и с наслаждением курил, пуская вверх струи дыма. О предстоящем расстреле он думал спокойно и представлял себе возможные варианты. Он вспоминал книги, в которых рассказывалось о последних днях смертников, и различные легенды о казнях, слышанные им на каторге. Завяжут или не завяжут глаза — это его мало волновало. Он будет стоять с гордо поднятой головой и презрительно плюнет в сторону палачей. Только так! Правительство должно понять, что шлиссельбургские узники не боятся смерти. Всех не перестреляешь! Тогда администрации придется пойти на ослабление режима и на отмену некоторых параграфов инструкции. В этом случае его жертва оправданна. Настораживало другое: из описаний в художественной литературе следовало, что приговоренные иногда теряют контроль над собой. Помнится, на Каре обсуждалась история студента Н. Этот террорист-революционер держался мужественно и дерзко вплоть до момента, пока его не поставили к стенке. Тут нервы сдали: он начал рыдать, молить о пощаде, ползал на коленях. Страх? Вряд ли. Ведь студент был готов к казни. Наверно, помрачение рассудка, когда человек уже неуправляем и не в состоянии отвечать за свои действия. Конечно, палачи торжествовали. Такой радости убийцам Мышкин не доставит. Он должен быть предельно собранным, ни на секунду не расслабляться. Лучше всего вообще избегать мысли о смерти: его поведут к стене, а он вообразит, что это обыкновенная прогулка. Смерть мгновенна, боли он не успеет почувствовать. Надо смотреть на небо, думать о каком-нибудь философском трактате. Может, удастся совсем переключиться, вспомнить что-нибудь недоговоренное? Например, побеседовать с новым царем. Еще не приходилось? Тем занятнее. «Ну как, ваше палачество, удовлетворены вы еще одной казнью? Легче вам стало, спокойнее? Угрызения совести вас не мучат? Хотя откуда у вас совесть? А вот страх? Ведь придет время отвечать за все злодеяния. Нет, не перед богом — перед людьми!»
Кстати, о боге. Я обещал матери…
Когда Ирод, прячась за унтеров, передал бумагу и письменные принадлежности (в бегающих глазах смотрителя Мышкин уловил неуверенность, смешанную с любопытством, — видимо, ротмистр опять его боялся: смертник способен на все, теперь не угадаешь, бросится ли он с кулаками или в раскаянии будет лизать сапоги. Ирод ждал раскаяния или взрыва отчаяния. Не надейся, сволочь!), Мышкин усмехнулся и потребовал священника.
Подали обед, а через час повели в тюремную часовню.
Священник бормотал молитвы дрожащим голосом. Унтер настороженно сопел за спиной. Мышкин хладнокровно выполнил все необходимые действия церковного ритуала.
Вернувшись в камеру, он сразу сел за стол и взялся за перо.
Письмо к матери:
«Мамаша! Вы мне дороже всех людей на свете! Простите за великое горе, причиненное вам, так как знаю всем сердцем своим, как любим вами. Смерть теперь для меня большое облегчение, ибо не могу я больше так страдать и мучиться, как это было до сих пор. Гибнем мы все тут за правое, за святое дело…
Дорогая моя! Был я на исповеди и причастился. Происходило это в тюремной церкви. Все сделал по-вашему. Умираю спокойно; единственно, о чем жалею, — что не могу вас прижать к своей груди, целовать ваши руки, ваше лицо.
Мамаша! Все мы должны умереть, разница только в сроках. Когда жить становится невозможно, то смерть — спасение и благо. Ради вас я не наложил на себя руки сам, как это сделали некоторые из замученных. У меня же сами мучители отнимают жизнь, и я рад этому: это лучше, чем медленно задыхаться в их когтях. Да и не страшно это — один момент, и все кончено.
Мамочка, дорогая, горько вам, тяжко вам будет, по верьте, что для меня легче умереть, чем гнить здесь долгие годы. Прощайте! Мысленно обнимаю и целую вас, дорогая моя. Умру я с мыслию о вас.
Ипполит».
Он перечитал письмо и хотел добавить еще одну фразу: «Молитесь за меня и за Фрузю», но не написал.
За сына мать и так будет ставить свечки перед иконами. На старости лет ее не переубедишь. Пусть верит в своего бородатого бога, который равнодушно взирает на безобразия, творящиеся на земле. Мама, почему же твой бог не спас Фрузю? Да, совсем забыл: у мамы бог православный, а у Фрузи — католический, разные департаменты. На небесах, как и у нас, разделение на партии. Черт с ними, или, вернее, бог с ними! Фрузя, моя девочка, ты верила только мне…
Он придвинул чистый лист и написал:
«Дорогой брат Григорий! (На второе письмо у него не было разрешения, но вдруг и оно дойдет, чем он рискует?)
Пишу последнее, предсмертное письмо. Прощай, дорогой брат! Но знай, что я ни на шаг не отступил от своего пути. Были моменты, когда я слабел духом и делал ошибки, но я стократ искупил это непрерывной борьбой и страданиями, доведшими меня почти до безумия. Теперь, если я остался виновен перед товарищами, страдавшими вместе со мной, смертной казнью искуплю все невольные мои прегрешения.
Я чист перед собой и людьми, я всю жизнь отдал на борьбу за счастье трудового угнетенного народа, из которого мы сами с тобой вышли. Верю, новые поколения выполнят то, за что мы безуспешно боролись и гибли.
Дорогой брат, пусть тебя не смущает то, что я пишу матери. Да, я исповедовался и причащался, но своих взглядов на вещи я не изменил. Почему я это сделал? По следующим причинам: 1) Ты знаешь, как я люблю мать, а она взяла с меня слово, чтоб перед смертью я причастился. Разве мог я отказать ей? 2) Не сделать этого, а написать ей, что сделал, я тоже не мог. Нельзя лгать перед смертью, лгать притом матери. 3) Для меня все это только пустая комедия, а мать легче помирится с ужасной для нее утратой, если будет знать, что я умер „как христианин“.
Верю, что ты поймешь меня. Поймут и другие, когда узнают все. Ах, как бы я хотел обнять всех вас, моих дорогих: тебя, маму… Прощай. Помоги матери перенести горе.
Ипполит Мышкин».
Отложив перо, он еще долго сидел неподвижно.
Его земные дела кончены. Он никому ничего не должен.
Прошла неделя. Все труднее становилось избегать мыслей о «развлекательной прогулке» с шумовыми эффектами, на которую его могли пригласить в любую минуту. Приговор — он называл его «Прошением на высочайшее имя о переводе государственного преступника Мышкина в острог Святого Петра» (острог представлялся вполне приличным заведением, с мягким режимом Мценской пересылки. В остроге его ждали старые товарищи — Дмоховский, Муравский, Минаков, Колодкевич. Смотритель — Святой Петр — был еще добрее и сговорчивее, чем капитан Побылевский. Словом, намечалось обычное переселение в другую тюрьму, жизнь в которой, по сравнению со Шлиссельбургом, просто божественная) — так вот приговор, посланный на высочайшее утверждение, застрял где-то в бюрократических инстанциях. Государь-император, как человек незлобивый, естественно, подписал его немедленно и передал адъютанту. У адъютанта, как на грех, было свидание с дамой. Он спрятал бумаги в стол и вспомнил о них лишь в конце недели. Далее приговор попал к писарю, чтоб тот снял копию, и писарь-трудяга уж заострил перо, но тут явился унтер Егорыч, только что получивший жалованье, и приятели отправились на полчасика в ближайший кабак, а там застряли до утра. Фельдъегерь, бравый гвардеец, запихал приговор к себе в папку и, проклиная непогоду, приготовился ехать на Ладогу, но, выйдя из дворца, наткнулся на лейб-гусара, однокашника по Пажескому корпусу. Лейб-гусар уговорил фельдъегеря завернуть по дороге к теще на блины, а когда, хмельной и веселый, фельдъегерь решился продолжить поездку, то сие оказалось совершенно невыполнимо: кучер лежал в карете, пьяный в дым. Разгневанный фельдъегерь дал «мерзавцу» по роже, однако начальству о происшествии не доложил: с него бы первого спросили, дескать, зачем заворачивал на блины. Утром благополучно тронулись, но осоловелый, все еще не протрезвевший кучер наткнулся на тумбу и перевернул возок… Увы, заставить бюрократическую машину крутиться побыстрее не в силах был даже государь-император. Терпи, Мышкин, терпи!..