Шрифт:
С раннего возраста и до самой смерти в сердце Рубенса жил один определенный тип красоты. Этот идеальный образ, в который он был влюблен, неотступно преследует его и владеет его воображением. Рубенс наслаждается им, обогащает его и завершает. Он ищет его в обоих своих браках и не перестает повторять его во всех своих произведениях. Всегда было что-то и от Изабеллы и от Елены в женских типах, которые Рубенс писал с каждой из них. В первой он как будто предвосхищал черты второй; во вторую вложил как бы неизгладимое воспоминание о первой. В момент, о котором мы говорим, он обладает одной из них и вдохновляется ею; другая еще не родилась, и все же он угадывает ее. Будущее смешивается здесь с настоящим, реальное — с предвидением идеального. Уже при своем возникновении образ имеет двойственную форму. И этот образ не только великолепен, но в нем не забыта ни одна черта. Порой кажется, что, запечатлевая его с первых же дней, Рубенс хотел сказать этим, что его никогда не забудут ни он сам, ни другие.
Впрочем, это единственный образ светской красоты, которым Рубенс украсил эту строгую, несколько монашескую картину, целиком евангельскую по своему характеру, если подразумевать под этим серьезность чувства и исполнения и не забывать о тех строгих требованиях, которым художник подобного склада должен был подчиниться. Легко понять, что при таких обстоятельствах добрая часть его сдержанности зависела столько же от его итальянской выучки, сколько от его отношения к сюжету.
Несмотря на пятна света и необыкновенную белизну пелены, полотно кажется темным, а живопись, несмотря на ее рельефность, — плоская. В этой картине основу составляют черноватые тона, на которые положены широкие, четкие, совершенно лишенные оттенков световые пятна. Колорит ее, не слишком богатый, но полностью выдержанный в едином ключе, точно рассчитан на впечатление издали. Он как бы строит картину, обрамляет ее, показывает ее сильные и слабые стороны, не стремясь ничего приукрасить. Он слагается из почти черного зеленого цвета, из абсолютно черного, несколько тусклого красного и белого. Эти четыре тона положены рядом совершенно свободно, насколько это допустимо в сочетании четырех тонов такой силы. Правда, сочетание резкое, но оно не вредит ни одному из тонов. На ярко-белом фоне тело Христа вырисовывается тонкими, гибкими линиями и моделируется своим собственным рельефом, без малейшей попытки варьировать оттенки, а лишь с помощью едва уловимых валерных переходов. Никаких бликов, ни одного резкого разделения в освещенных местах, почти ни одной детали в темных частях картины. Все исключительно по своему размаху и строгости. Контуры не акцентированы, гамма полутонов сужена; лишь в фигуре Христа проступил первоначальный подмалевок ультрамарином, образовавший теперь какие-то пятна. Краска положена ровным, плотным слоем, мазок легкий, но осторожный. С того расстояния, с какого мы рассматриваем картину, работа кисти не видна, но легко догадаться, что она превосходна. Картина выполнена с поразительной уверенностью человеком, искушенным в лучших традициях; он следует им, сообразуется с ними, стремится мастерски работать. Рубенс наблюдает за собой, сдерживает себя, умело владеет своими силами, подчиняет их себе, пользуясь ими лишь вполовину.
Однако, несмотря на крайнюю сдержанность, произведение это весьма оригинально, привлекательно и сильно. Ван Дейк позаимствует из него свои религиозные вдохновения. Филипп де Шампень будет подражать ему, но, боюсь, только в слабых его частях, и создаст из этого свой французский стиль. Вениюс, разумеется, должен был рукоплескать ему. А что должен был думать о нем ван Норт? Что же касается Иорданса, то он не спешил следовать по его стопам, выжидая момента, когда его товарищ по мастерской станет настоящим Рубенсом-
Створка «Посещение богоматерью св. Елизаветы» восхитительна во всех отношениях. Трудно найти что-либо более строгое, более очаровательное, более скромное, более богатое, более живописное и более благородно-интимное. Никогда Фландрия не облекалась с таким благодушием, изяществом и естественностью в итальянский стиль. Тициан дал гамму и отчасти подсказал тона. Он окрасил здания в темно-каштановый цвет, подсказал прекрасное серое облако, светящееся на высоте карнизов. Быть может, он же внушил и зеленоватую лазурь, так эффектно просвечивающую между колоннами. Но Рубенс сам нашел образ богоматери с ее округлым животом, стройной талией, в одежде, искусно сочетающей красный, желтый и темно-синий цвета, и в широкой фламандской шляпе. И, конечно, это он нарисовал, написал, передал в красках, словно ласкал глазом и кистью, прелестную, сияющую белизной нежную руку, подобную розоватому цветку, опирающуюся на черную железную балюстраду. Там же изобразил он и служанку, перерезав ее рамой картины и показав лишь вырезанный полукругом корсада этой голубоглазой блондинки, ее круглую головку с зачесанными наверх волосами, поднятые руки, поддерживающие тростниковую корзину. Является ли Рубенс здесь уже самим собой? Да. Целиком и только самим собой? Не думаю. Наконец, создавал ли он когда-либо нечто лучшее? Чужеземным методом — нет; по своим собственным — несомненно, да.
Между центральной частью триптиха «Снятие с креста» и «Воздвижением креста», украшающим северный трансепт, разница во всем: в точке зрения, в тенденции, в значимости, даже в методе — вплоть до влияний, различно проявившихся в этих двух произведениях. Достаточно беглого взгляда, чтобы убедиться в этом. Переносясь ко времени появления этих знаменательных созданий, понимаешь, что если одна картина больше удовлетворила и убедила, то другая скорее должна была удивить и, следовательно, заставила видеть в ней нечто более новое.
Менее совершенное, хотя бы потому, что оно более взволнованно и не имеет ни одной фигуры, столь же совершенной и привлекательной для глаза, как Магдалина, «Воздвижение» гораздо больше говорит о самобытности Рубенса, о его порывах, дерзаниях, удачах, — словом, о брожении ума, охваченного страстью ко всему новому и неведомому. Оно открывает более широкую дорогу художнику. Возможно, что картина исполнена менее мастерски, но она предвещает куда более оригинального, смелого и сильного мастера. Рисунок более напряжен, менее выдержан, форма более необузданна, моделировка менее проста и более притязательна. Но в колорите уже чувствуются глубокий жар и звучность, которые явятся могучими ресурсами Рубенса, когда он предпочтет лучистость красок их яркости. Предположите у него краски более пламенные, контур менее жесткий, линию менее резкую, отнимите у него крупицу итальянской чопорности, являющейся, так сказать, выражением житейской мудрости и важных манер, усвоенных им за время путешествия, смотрите лишь на то, что присуще самому художнику — молодость, пыл, уже зрелые убеждения, — и перед вашими глазами предстанет Рубенс великих дней его творчества, то есть первое и последнее слово пламенной и стремительной манеры его живописи. Достаточно малейшей несдержанности кисти, чтобы эту относительно строгую картину превратить в одну из наиболее бурных, какие он когда-либо писал. А такая, как она есть, с темными янтарными тонами, густыми тенями, приглушенными раскатами грозовых гармоний, она принадлежит к числу тех, где огонь вспыхивает с особой яркостью, поддерживаемый мужественными усилиями, и достигает предельной силы благодаря неослабному напряжению воли.
Эта картина написана в один прием и построена на очень смелом узоре линий. В нагромождении ее раскрытых и замкнутых форм, изогнутых тел, воздетых рук, повторяющихся изгибов и твердых линий она до конца сохранила характер наброска, в котором запечатлелось мгновенно нахлынувшее чувство художника. Первоначальный замысел, расположение частей, общий эффект, жесты, физиономии, причудливость пятен, техника — все кажется вылившимся сразу по непреодолимому вдохновению, яркому и мгновенному. Трактовка этой, казалось бы, неожиданной страницы его творчества осуществлена с необычной для Рубенса настойчивостью. Теперь, как и в 1610 году, можно расходиться в мнениях относительно этого произведения, несомненно индивидуального если не по манере исполнения, то по духу. Но вопрос, вероятно, обсуждавшийся еще при жизни художника, остается открытым и до сих пор: надо решить, которая из двух картин лучше представляет Рубенса в своей стране и в истории — та ли, в которой Рубенс еще не определился, или та, где он выступает таким, каким стал навсегда.
«Воздвижение» и «Снятие с креста» — два момента драмы Голгофы, пролог которой мы видели в триумфальной брюссельской картине. С того расстояния, с какого видны обе картины, замечаешь в них главные пятна, схватываешь господствующую в них тональность, я бы сказал, слышишь их звучание. Этого достаточно, чтобы в общих чертах понять их живописную экспрессию и разгадать их смысл.
В «Снятии с креста» мы присутствуем уже при развязке, и я вам говорил, с какой строгой торжественностью она передана. Свершилось. Ночь; по крайней мере, горизонт покрыт свинцовой чернотой. Все молчат, плачут, с трогательной заботой принимают дорогие останки. Самое большее, обмениваются словами, которые срываются с губ при виде смерти близкого человека. Тут и мать, и друзья, и среди них, на первом плане, самая любящая и самая слабая из женщин, в хрупкости, грации и раскаянии которой воплотились все земные грехи, прощенные, отпущенные и теперь уже искупленные. Живая плоть противопоставлена бледности мертвого тела, даже в смерти есть свое очарование. Христос похож на прекрасный срезанный цветок. Он не слышит уже ни тех, кто его проклинал, ни тех, кто его оплакивает. Он больше не принадлежит ни людям, ни времени, ни гневу, ни жалости; он не причастен ничему, даже смерти.