Шрифт:
Лихтенберг, правоверный фрейдист, видел связь любой стороны моей души с ранним детством. Ладно, мое детство могло быть дерьмовым хуже некуда, но теперь мне следовало позаботиться о детстве Дейва — младшего, — который как раз был на подходе. Но нет, Каплан приветствовал психоанализ, Восемь Супружеских Пар, Которые Что-то для меня Значили (наш тесный до кровосмесительства круг близких друзей), тоже приветствовали его, и факт, что это погружало меня в прошлое, едва ли тогда казался важным. На деле Лихтенберг как бы выдал мне лицензию на то, чтобы заводить романы. Он считал, это поможет мне побороть негативное отношение к отцу. Дерьмо собачье. На самом деле все эти фрейдистские разговорчики о сексе были болтовней, прелюдией к бездумной половой распущенности шестидесятых. Хотя не для меня — к тому времени я снова предпочитала болтовню. По большей части. Интересно, что сказал бы Лихтенберг по поводу моего теперешнего безвыходного положения. Скорее всего, процитировал бы Фрейда: «Главная цель жизни — смерть». Жаль, я не убила этого подонка.
Из города в город, из городка в городок. Сквозь айсберги в полярную ночь. Сайденберг один из тех английских евреев, которые дадут сто очков вперед самим англичанам. С конца семидесятых английские аборигены оставили свою сдержанность, свое спокойствие, свою простую вежливость. Они всегда сожалеют о своей «американизации», имея в виду сеть магазинов, супермаркеты, рекламу, — но все время упускают из виду незаметно подкравшийся космополитизм, преобразивший их общество. Я заметила в семидесятых — в это округлое десятилетие, — что англичане начали находить еврейско-американский юмор действительно забавным, воспринимать его мудрость — и это было началом конца. Местные евреи слишком традиционны и бестолковы, чтобы сыпать настоящими хохмами. Они из тех, кто осел в Ливерпуле, в то время как остальные отправились в Новый Свет. Разбогатев, они удалились, подобно Рубенсам, за город, доживать свои дни в бесцветном равнодушии. Евреи-англичане. Жителям Англии пришлось искать увеселений у американских евреев, вот тут — то Лондон и вправду объевреился. И сейчас любой сопляк-кокни при встрече хохмит, дурачится, болтает без умолку и мошенничает. Ну и отлично.
Как бы там ни было, вот он, Сайденберг: высокий, сутулый, седой, в очках. Его двубортный костюм симметричен — в отличие, увы, от моего тела. Сайденберг держит в руке отвратительный современный виниловый кейс, который ставит рядом с кроватью, прежде чем, сложившись, оказаться на одном уровне со мной. Что за выражение — «умение подойти к больному»! Все доктора, которые когда-либо подходили к моей постели, испытывали — соответственно обстоятельствам — крайнюю неловкость. А легко бы им стало, если бы мне было легко: если бы они поставили свои кейсы, сняли брюки и легли рядом со мной в постель. Вот это было бы умение подойти к больному.
— Ну, вернулись домой, Лили?
— Как видите, доктор Сайденберг, как видите.
— Боль есть?
— Болит.
— А тошнота?
— Тошнит.
— Понятно.
Он действительно все понимал, все видел сквозь бифокальные очки, увеличивавшие его устричные глазки. Да, было бы хорошо, если бы он лучше умел подойти к больному. Было бы хорошо, если бы он лег ко мне в постель — мне нужен кто-то, все равно кто, чтобы удержаться. Попробуем другой подход.
— Я боюсь.
— Умирать?
Молодчина. Не увиливает, это мне нравится.
— Умирать. А еще того, что со мной сделают после смерти.
— Вы говорили мне, что вас это не волнует, что вы велели Наташе и Шарлотте кремировать вас и бросить пепел в ведро или в урну — куда угодно.
— Боюсь, они этого не сделают — Шарлотта слишком сентиментальна, а Нэтти всегда под кайфом.
— Что ж, принимая во внимание ваши материалистические взгляды, вряд ли это будет иметь значение, разве не так?
— Я не хочу, чтобы меня бальзамировали.
— Это американские штучки. Мы здесь ничего такого не делаем. Запомните, подавляющее большинство англичан подвергается кремации, думаю, что-то около семидесяти процентов.
— Знаю, знаю, самая подходящая страна, чтобы сжечь труп. Даже не нужно будет вытаскивать электрокардиостимулятор — потому что у меня его нет. Как вы думаете, когда тебя жгут, это чувствуешь?
— Лили.
— Я серьезно. Вдруг я заблуждаюсь? Вдруг ты все ощущаешь, вдруг ты ощущаешь, когда твои кости дробят в измельчителе?
— В измельчителе?
— Это вроде центрифуги, наполненной стальными шариками, — для измельчения костей, чтобы родственники не пришли в ярость, если вдруг обнаружат лишние ребра или дополнительные позвонки, когда заберут урну и начнут просеивать останки.
— Ну, ну, перестаньте, все это выдумки — я полагаю, вы страдаете тафефобией.
— Что это еще за хрень?
— Иррациональный страх быть похороненным заживо.
— В противоположность людям, живущим на Сан — Андреасском разломе?
— Вот именно.
Ну и ну, тафефобия. А я-то думала, что смерть — радикальное средство от всяческих фобий. Теперь оказывается, что у меня очередной иррациональный страх — даже при том, что я умираю.
— А как насчет того, чтобы удрать в Палермо?
— Что?
Чувствую, разговор начинает приводить его в замешательство. Отлично — мне тоже трудно продолжать.
— Палермо или Париж, там есть подземные кладбища, катакомбы, где я могла бы висеть на проволоке в своем лучшем платье от «Маркс энд Спенсер», удобных туфлях на низком каблуке и в дождевике.