Шрифт:
В Москве число читателей философических писем постепенно растет и включает даже не сведущих в метафизических тонкостях людей. В конце сентября 1831 года Михаил пишет о брате тетке, которая чрезвычайно рада, что Петр регулярно посещает Английский клуб и «не убегает людей»: «Он возобновил некоторые старые и сделал некоторые новые знакомства, почти всякое утро выезжает в гости, часто в гостях обедает или у нас обедают. Продолжится ли это, — кажется, можно надеяться».
Надежды Михаила Яковлевича оказались небезосновательными, и Петр Яковлевич быстро привлекает особенное внимание московских дам. Среди них следует в первую очередь назвать Екатерину Гавриловну Левашову, которая станет горячей поклонницей философии Петра Яковлевича. «Женщина эта, — говорил Герцен, — принадлежит к тем удивительным явлениям русской жизни, которые мирят с нею, которых все существование — подвиг, никому неведомый, кроме небольшого круга друзей. Сколько слез утерла она, сколько внесла утешений не в одну разбитую душу, сколько юных существований поддержала она и сколько сама страдала! «Она изошла любовью», — сказал мне Чаадаев, один из ближайших друзей ее…» Сама Левашова, тяжело больная женщина, писала в Сибирь своему двоюродному брату И. Д. Якушкину: «Любить и любить. Вот все, что я делаю в этом мире. Любить моего мужа, моих детей, моих друзей, любить все человечество, живо и свято интересоваться всем, что происходит с ним провиденциального…» Такая любовь, признается она в письмах к Ивану Дмитриевичу, вносит в ее душу не подвластное никакой поэзии очарование, дает мгновения беспредельного счастья. Иногда же она ей кажется чем-то вроде нервной горячки, разрушающей жизненные силы и дающей пример еще одной «непоследовательности человеческого существования».
Якушкина Екатерина Гавриловна считала своим первым другом, постоянно переписывалась с ним, посылая ему и его ссыльным товарищам необходимые книги, семена цветов, наставления по уходу за растениями. В Москве Левашева то и дело навещает жену и детей Ивана Дмитриевича, сообщая ему о них разные трогательные подробности. Близка она и с H. H. Шереметевой, называющей зятя «милым другом и сыном любезным» и не перестающей нежно заботиться о нем. Именно через воспоминания Якушкина и через рассказы Надежды Николаевны любвеобильная душа Екатерины Гавриловны сочувственно заинтересовалась терзаниями и угрюмым затворничеством Петра Яковлевича.
О близком приятеле ее любимого двоюродного брата, несомненно, рассказывали и гости большого дома на Новой Басманной, где она жила вместе с мужем Николаем Васильевичем Левашевым (их владения в разных губерниях включали около 4 тысяч крепостных) и шестью детьми. По словам московского жандармского генерала Перфильева, писавшего в 1836 году донесения петербургскому начальству в связи с публикацией в «Телескопе» первого философического письма, Екатерина Гавриловна была «женщина уже не молодых лет, хорошо образованная, начитанная, с репутацией femme savante [22] ; образ жизни ведет довольно уединенный и, имея дочерей взрослых, редко показывается в обществе. Сам г. Левашев слывет за человека ничтожного и в свете, и дома. Знакомство имеют большое…» Едва ли не до самой кончины постоянно приходил к ней в гости Василий Львович Пушкин, украшавший семейный альбом стихотворными экспромтами. Среди многочисленных ее посетителей находились и известные завсегдатаи Английского клуба И. И. Дмитриев, М. Ф. Орлов, М. А. Салтыков. Последний, считавшийся чуть ли не членом семьи, по всей вероятности, и познакомил непосредственно хозяйку дома с Чаадаевым еще до того, как тот стал выезжать в свет.
22
Ученой женщины (франц.).
Хранящиеся в архиве Якушкиных неопубликованные письма Е. Г. Левашевой к Ивану Дмитриевичу содержат много примечательных деталей из жизни Петра Яковлевича. Иван Дмитриевич знал его, пишет она ссыльному брату, красивым мальчиком, а теперь он совсем другой, удивительно изменившийся человек. Когда он после возвращения из-за границы, больной и грустный, уединился от общества и предался исследовательским размышлениям, в Москве о нем распространялись слухи как о визионере и сумасшедшем мечтателе. Возможно, замечает Екатерина Гавриловна, эта несправедливость людей усложнила и усилила его диковатость, выливавшуюся в невыносимые странности. Нужно, уверяли ее знакомые, иметь необычайный интерес к личности Петра Яковлевича, чтобы терпеть его чудачества. И действительно, признается она Ивану Дмитриевичу, при первых встречах долгое изнурительное молчание Чаадаева сменялось откровенной манерой разговора, которая показалась ей неприятной, дерзкой и грубой, хотя и отличадась изрядным остроумием. «Однако мы понемногу привыкли друг к другу, он, так сказать, приручился, и сейчас, решившись появиться в свете, он приходит ко мне 3–4 раза в неделю».
Постепенно она открывает в нем новые качества: «Какие дары высокого ума, какое богатство сердца, какая красота души, какая гармония во всем его существе». Защищая Петра Яковлевича от недоброжелательных мнений, Левашева уверяет Якушкина, что его друг не сумасшедший мечтатель, а «необыкновенный гениальный человек, добродетельный, религиозный, мудрец, наконец, не античный, но христианский мудрец, мораль которого основана на евангельской чистоте…» Это не фанатик, богомолец и ханжа, как толкуют о нем досужие умы, а человек с фундаментальными знаниями и европейскими правилами, обладающий к тому же совершенно поэтическим воображением. Когда он живо увлекается своими глубокими идеями и благородными чувствами, его обаятельное слово можно принять за божественное вдохновение.
По мнению Екатерины Гавриловны, «полная отречения и добродетели» жизнь Петра Яковлевича, «превосходство его гения» вызывают зависть менее замечательных людей, называющих его парадоксалистом, католиком, либералом. Но разве может быть либералом, риторически вопрошает она, друг порядка и спокойствия, полагающий непригодным для традиционно монархической России республиканское правление и считающий покушение на существующие установления восстанием против Провидения? И какой же он католик, если ходит в православную, а не католическую церковь, не признает непогрешимость римского первосвященника и считает папство лишь символом единства? Что же касается парадоксов, то «совершенно особая доктрина» Чаадаева не вмещается в умы злопыхателей, еще больше раздражая их, и тут уж ничего не поделаешь. Она и сама, признается Левашова, поначалу не понимала его мыслей; несколько раз просила объяснений, пока наконец не постигла всю их возвышенность и глубину. Однако он не прав, вдруг замечает она, считая только себя умным человеком, а остальных глупыми. Впрочем, переходила Екатерина Гавриловна на чисто женские интонации, Петр Яковлевич действительно внушает невыразимое почтение своей прекрасной, облаченной в строгое черное, как у аббата, одеяние, фигурой, своим благородным и задумчивым лицом. И представление о его превосходстве, уверяет она двоюродного брата, не является выражением предубеждения с ее стороны: «Так думают многие уважаемые мужчины и почти все женщины».
«Оригинальным с головы до ног», пишет она далее, Чаадаев стал весьма популярен в московском обществе, его везде приглашают, и нет мало-мальски выдающегося человека, который не хотел бы с ним познакомиться. Однако он, жертвуя блестящими приемами, приходит к ним в условленный час обедать, и они часто вспоминают с ним Ивана Дмитриевича, невидимо присутствующего рядом, читают вместе послания ссыльного декабриста, обсуждают новости, полученные от него женой и тещей.
Занимаясь чем случится, Якушкин задумывается над популярностью сен-симонистских идей, непривычно для него трактующих «великое слово равенство», просит прислать соответствующие книги. Петр Яковлевич мог бы высказать много продуманного о «новом христианстве», но он почему-то совсем не пишет старому другу. Да и в его семействе перестал бывать.
В послании к зятю Надежда Николаевна Шереметева стала было выражать удивление, что Чаадаеву не хочется даже взглянуть на его детей, но тотчас же подавила свою обиду: «Впрочем, он здоров, весел, я его люблю все так же, как прежде, и с тем же чувством молю о нем Бога… И слыша о его суждениях, всех уверяю, что он говорит всегда что чувствует, может ошибаться во многом, но против чувств не скажет. В большом свете — поддержи его Господь — очень вы всегда и теперь интересуются. И зная, как ты его любишь, ни к чему, ни к кому на свете не переменилась за то, кто к нам не таков. Главное, чтобы касательно других мы старались елико возможно быть справедливыми…»