Олди Генри Лайон
Шрифт:
— Вот и я о том же, — удивительно, до чего же неприятная ухмылка могла возникнуть на столь красивом лице, как у Аполлона. — А то слишком уж много возомнил о себе басилейчик… Фиванцу мы победу, пожалуй, отдавать не станем, не заслужил, но и ничья будет Эвриту как кость в горле. Сделаем, Лукавый?
— Сделаем, Стрелок. Только так: Ифит — мой, Миртил — твой. Пакости больше по моему ведомству… «Феб Мусагет, Аполлон сребролукий, строящий подлые козни Эвритову чаду Ифиту» — нет, не звучит! А вот: «И к Аполлону воззвал славный лучник фиванский; и Фебом услышан он был» — это же совсем другое дело!
— Болтун ты, Пустышка, — махнул рукой Аполлон. — И в кого ты такой?
— В себя, — небрежно отозвался Гермий, следя, как два голубя, громко хлопая крыльями, взмыли в безоблачное небо, — и за птицами почти одновременно метнулись две стрелы. Один голубь камнем рухнул вниз — более длинная стрела аккуратно отрезала ему голову; но и другой, судорожно трепыхаясь, упал в гущу восторженных зрителей.
Чьи-то руки швырнули птицу обратно на поле; крылья голубя еще раз проскребли по земле, и птица затихла — стрела Миртила прошила ее насквозь, но голубь попался живучий не по-голубиному.
Судьи на поле переглянулись, и один из них стал подвешивать к деревянной стойке два позолоченных кубка на длинных и прочных нитях. На этом задании обычно пасовали самые искусные лучники — кубок раскачивали, и стрелок должен был перебить нить не далее чем на локоть от кубка.
Подали стрелы с раздвоенными наконечниками.
Двое рабов одновременно качнули кубки и отскочили в разные стороны.
То ли солнечный зайчик ударил в глаза Ифиту, то ли нога не вовремя поехала по траве, только что бывшей сухой и вдруг ставшей мокрой и скользкой (с чего бы это?!); а может, просто сказалось все возрастающее напряжение сегодняшнего дня — короче, дрогнула не знавшая промаха рука, чуть качнулся лук, зазвенела возмущенно тетива… и стрела все же срезала нить — но слишком далеко от кубка, упавшего на траву.
Локоть? Больше?..
И в то же мгновение рванулась вперед стрела Миртила-фиванца — а в глазах пожилого лучника еще горели, не гасли огоньки удивления, словно не он только что натягивал лук, целился, спускал коротко вскрикнувшую тетиву…
Миртил поежился, наскоро помянул Аполлона-Стреловержца и глянул через плечо назад — увидеть кого-то ожидал, что ли?
Бушевали трибуны, глядя на упавшие в пыльную траву кубки, на рабов, поднимающих эти кубки и стремглав бегущих с ними к Креонту, на басилея Фив, придирчиво мерявшего обрывки нитей, равные по длине…
Рядом с Креонтом молчал и хмурился Эврит Ойхаллийский. Знал, чувствовал — его только что поставили на место.
Молчала у самого выхода старая карлица Галинтиада, дочь Пройта.
Звенящая тишина сменила рев толпы.
Ожидание.
— Ничья! — торжественно возгласил Креонт.
И вновь — рев многоголосого зверя по имени Толпа, чудовища, неподвластного ни богу, ни герою.
Ну разве что на время.
…Молчал Эврит.
…Молчала Галинтиада.
…Молчал юный Ифит, с робостью поглядывая на сурового отца.
И молчал Миртил-фиванец, учитель братьев Амфитриадов.
Знал лучник: сегодня он проиграл.
8
Эту ночь, ночь после дня состязаний, Гермий провел в раздумьях, далеко не всегда приятных (или, скорее, почти всегда неприятных); ну, и утро началось соответственно.
Почему-то он раз за разом возвращался мыслями к своей первой встрече с близнецами, случившейся два с лишним года тому назад.
Для Гермия было пустячным делом оказаться на пути у мальчишек, когда те бежали на базар, ужасно гордясь поручением матери купить всякой зелени и совершенно не замечая крепкого раба-фессалийца, который на всякий случай следовал за ними в отдалении. Зато Гермий сразу заметил всех: и мальчишек, и прохожего-старика, и раба-сопровождающего, причем последний его совершенно не устраивал — в результате чего раб сделался скорбен животом и, проклиная вчерашнюю рыбу «с душком», шмыгнул между домами и был таков.
А Алкид с Ификлом сперва замедлили шаг, а там и вовсе остановились, завороженно глядя на молодого бродягу, в чьих руках маленькими предзакатными солнцами порхали три… нет, четыре… нет, даже пять! — лоснящихся плодов граната.
— Ух ты! — округлились два одинаково очерченных рта.
Наконец бродяга перестал жонглировать, хитро подмигнул братьям и швырнул каждому по гранату. Поймав их, близнецы так и застыли с открытыми ртами, словно собираясь засунуть туда подарки целиком, с кожурой и косточками, — руки бродяги оказались пусты, а остальные плоды (один? два? три?) исчезли неведомо куда.
Дальнейшее было несложно — любопытство, интерес, приязнь, дружба, звенья той лживой цепочки, за которую одно живое существо подтягивает к себе другое, будь ты смертный, бог, титан или чудовище. Когда дети с головой уходили в очередную игру, предложенную неутомимым Пустышкой, Гермий исподтишка разглядывал их лица (по сути одно лицо) и жадно искал черты сходства с собой, с Аполлоном, с Дионисом, с другими сыновьями Зевса Кронида; он вглядывался в это общее лицо, способное смеяться и плакать одновременно, меняющееся с каждым прожитым днем, в отличие от лиц Семьи, неизменных и привычных… он искал, находил и тут же понимал, что ошибся.