Шрифт:
К Леру восходит и убежденность главного героя-идеолога, отца Алексея, в необходимости создания новой, не католической и не протестантской, не языческой и не деистской религии – «единственно истинной, единственно всеобъемлющей, единственно достойной Божества». Наконец, заметное в речах отца Алексея пристрастие к «триадам», Троицам как фундаменту религиозных и историософских построений – тоже плод уроков Леру, который постоянно приискивал составляющим Троицы новые «облики»; например: Бог Отец – Реальность, Бог Сын – Идеал, Святой Дух – прогресс. Это «триадное», троичное мышление лежит и в основе чрезвычайно важной как для Леру, так и для героев Санд веры в то, что на смену Ветхому и Новому Завету должен прийти некий новый, третий Завет.
Впрочем, мысль о необходимости нового Евангелия, разумеется, не являлась изобретением Леру. Мыслители XIX века продолжали в этом случае доктрины тех, кого они избрали своими духовными наставниками, – средневековых еретиков, осмеливавшихся по-новому переосмысливать учение официальной Церкви. В «Спиридионе» особая роль отведена двум таким еретикам: Иоахиму Флорскому и Иоанну Пармскому. Если в этом романе и есть какая-то сюжетная загадка, то это – судьба и содержание той таинственной рукописи, которую аббат Спиридион в буквальном смысле унес с собой в могилу и которую один из его наследников должен оттуда достать. Так вот, если в первой редакции романа (1839) рукопись эта представляла собою только пространное сочинение самого Спиридиона, то в окончательной редакции (1842) Алексей и Анжель обнаруживают в «замогильном» пакете три текста: Евангелие от Иоанна, переписанное рукою Иоахима Флорского, «Введение в вечное Евангелие» Иоанна Пармского и, наконец, текст самого Спиридиона (гораздо более лаконичный, чем в первом издании). Иоахим Флорский (ок. 1132—1201), аббат цистерцианского ордена, из-за чрезмерной самостоятельности покинувший орден и основавший собственный монастырь в горах Калабрии, изложил свою доктрину в комментариях на Апокалипсис. Суть этой доктрины, получившей название «вечного Евангелия», или «иоахимизма», заключалась в утверждении, что вслед за царством Бога Отца (эпоха Моисеева закона) и царством Бога Сына (эпоха Нового Завета) должно наступить царство Святого Духа – эпоха свободной любви, царство Церкви Иоанновой, которая упразднит Церковь Петрову. Мечты эти об обновлении мира и возрождении Церкви Святым Духом были сочтены еретическими и осуждены Римским престолом, однако им было суждено большое будущее. В XIII веке учение Иоахима нашло продолжателей среди францисканцев; именно в этой среде было создано «Введение в вечное Евангелие» (второй текст, спрятанный в могиле Спиридиона), который Санд, вслед за Жюлем Мишле, приписывает генералу францисканского ордена Иоанну Пармскому, хотя на самом деле он, по всей вероятности, был написан другим францисканцем, Герардино из Борго-Сан-Доннино (до нас он не дошел, поскольку был осужден папским престолом как еретический, и содержание его известно преимущественно по гневным отзывам противников иоахимизма). [30]
Впрочем, для Санд важно, разумеется, не авторство этого текста, а то, что Иоахим Флорский и Иоанн Пармский выступали провозвестниками нового Евангелия – «Евангелия ума и духа», которое придет на смену Евангелию «церковному», Евангелию буквы. Санд вообще (и это проявилось не только в «Спиридионе», но и в других романах, например в «Графине Рудольштадт») относилась с величайшим интересом и симпатией ко всем еретическим учениям, поскольку видела в них проявление свободных исканий, не скованных догматами окостеневшей официальной Церкви. В «Спиридионе» она не один раз перечисляет этих носителей свободной мысли, при этом важны для нее не столько конкретные особенности учений, созданных Амори Шартрским или Давидом из Динана (в перечень попало даже одно имя, которое, вообще говоря, не является именем собственным: Санд упоминает некоего Лолларда, меж тем лоллардами назывались участники антикатолического крестьянского движения XIV века, возникшего в Нидерландах и распространившегося в Англии), сколько их духовная независимость. Санд так дорожит памятью об этих предшественниках, разочаровавшихся в официальном культе, что даже о великом католическом теологе и проповеднике Жаке-Бенине Боссюэ сообщает, что он «умер с криком отчаяния на устах, умер, думая, что Вселенная рушится», хотя, безусловно, этот приступ страха на смертном одре – не самый главный и определяющий штрих в биографии епископа из города Мо, который традиционно считается одним из столпов католицизма. Для Санд важнее всего подчеркнуть, что официальная церковь уже очень давно не может удовлетворить духовные потребности верующих, что поиски новой, свободной религии велись испокон веков.
Что же касается Иоахима Флорского и его учения – «иоахимизма», то здесь не место останавливаться на его содержании более подробно, и не только потому, что богословские тонкости плохо уживаются с жанром послесловия к роману. Дело в том, что пророчества сами по себе всегда туманны; абстрактность заложена в их природе. Так было и в XII, и в XIX веке, и Санд, используя в своем романе старинные еретические доктрины и современные «гуманитарные» учения, сохраняет их изначальную неопределенность: царство духа наступит, но в чем оно будет заключаться конкретно, сказать затруднительно. Однако, с другой стороны, Санд создает не философский трактат и не богословское рассуждение; она пишет роман, в котором философские и богословские абстракции должны обретать более или менее конкретную, осязаемую форму. С литературной точки зрения «Спиридион» чрезвычайно интересен именно теми средствами, которые использует Санд для своего рода «материализации» теоретических идей.
«Спиридион» – роман, в котором действующими лицами являются не только и не столько люди, сколько идеи. Поэтому здесь совершенно естественно звучат пассажи, где роль подлежащих исполняют абстрактные существительные, обозначающие разнообразные человеческие свойства: «Умеренность уступила место невоздержанности, трудолюбие – лености, добротворение – эгоизму; […]; злословие и чревоугодие, две нечистые страсти, правили бал в монастыре; следом туда проникли невежество и грубость, обратившие храм, предназначенный для строгих добродетелей и благородных трудов, во вместилище постыдных наслаждений и подлой праздности». Поэтому традиционная завязка «Спиридиона», напоминающая «черный», готический, монастырский роман (таинственные гонения, которым подвергают злобные и лицемерные монахи юного послушника), обманчива: если в готическом романе в монастырских декорациях разворачивается любовная драма, то драма, разыгрывающаяся в том монастыре, который описан в «Спиридионе», – совсем другого рода; это драма идеи и той рукописи, в которой эта идея запечатлена.
Сходным образом обманчива и мистическая атмосфера романа: призрак, являющийся главному герою, оживающий портрет (след чтения Гофмана, под сильнейшим влиянием которого Санд находилась в юности). На самом деле писательница тщательно стремится избежать и мистики, и вульгарных бытовых интерпретаций. Отец Алексей поначалу мучительно выбирает одно из двух истолкований тех странных видений, которые предстают его взору: сумашествие или чудо? Между тем Санд усвоила от Пьера Леру доктрину бессмертия души как постоянного метемпсихоза, постоянного возрождения каждой личности в людях, принадлежащих к следующим поколениям. Эта доктрина помогает героям романа «снять» дилемму «безумие или чудо» как несущественную. До тех пор, пока человека и его мысли помнят потомки, он жив.
«Скорее море перестанет отражать небесную лазурь, чем образ любимого исчезнет из памяти любящего, – внушает Спиридион своему ученику Фульгенцию, – да и художники, запечатлевающие физический облик человека на полотне или в мраморе, также даруют умершим род бессмертия».
Спиридиону много лет спустя вторит Алексей, объясняющий, что люди прошлого, прежде всего люди-творцы, оживают благодаря потомкам, воскрешающим их в своей памяти.
Санд свято верила в то, что созидаемая ее учителями новая религия – религия просвещенная (отчасти по этой причине во второй редакции Спиридион сделан бенедиктинцем; этот орден, в отличие от францисканцев, к которым принадлежал аббат в первой редакции, известен своей приверженностью к ученым трудам), что она не будет отвергать достижений науки, а, напротив, вберет их в себя. Эта убежденность материализуется в романе с помощью лейтмотива света. Призрак аббата Спиридиона – Дух, носитель истины – является героям исключительно в луче света и в нем же и растворяется, а в могилу с собой уносит, среди прочего, переписанное его духовным наставником Иоахимом Флорским Евангелие от Иоанна, где одна из подчеркнутых переписчиком (то есть особенно важных) фраз гласит: «И свет во тьме светит». Весь позитивный образный ряд романа связан со светом. Отшельник, наделенный даром деятельного добра, «впитывает солнце»: «При этих словах тусклые глаза его загорелись и, казалось, принялись излучать впитанный ими солнечный свет. Они сияли так ярко, что я вынужден был отвести взгляд и невольно посмотрел на море, сверкавшее у наших ног». Отец Алексей внушает своему ученику: «Да, Анжель, какие бы суровые испытания ни подстерегали нас на пути к истине, мы обязаны искать ее неустанно; лучше ослепнуть, глядя на солнце, нежели оставаться зрячим, не видя ничего, кроме земли, и пряча глаза от сияющего света». Стремясь убедить ученика в благотворности революции (несмотря на все ее эксцессы), тот же персонаж говорит: «Ведь люди, взявшиеся за оружие, пролагали дорогу в новый мир, еще не освещенный ни одним лучом солнца. Они сражались в потемках, отстаивая для начала свое священное право на свободу».
Конечно, «Спиридион» – роман идей и абстрактных понятий. Однако в его тексте абстракции «материализуются», причем весьма оригинальным образом. Роман начинается в атмосфере совершенно оторванной от реальности: непонятно не только, за что преследуют монахи невинного послушника Анжеля, непонятно, в какое время и в какой стране все это происходит: читатель не знает, ни где расположен монастырь, куда удалился Анжель, ни какой год или хотя бы какой век на дворе. Некоторые уточнения даются читателю очень постепенно: сначала из биографии аббата Спиридиона выясняется, что действие происходит в XVIII веке и что монастырь расположен где-то в Италии. Но поначалу и эти сведения остаются просто констатацией, они никак не используются и не обыгрываются; лишь в дальнейшем из монолога отца Алексея, который несколько раз апеллирует к «своему веку», выясняется, что где-то за пределами монастыря выпускают книги французские философы, что во Франции произошла революция. Но главный сюжет продолжает разворачиваться не столько в исторической действительности, сколько в душе героев, выясняющих отношения с Богом [31] . Между тем эта самая историческая действительность постепенно приближается к монастырю: в рассказе отца Алексея возникает фигура безымянного молодого корсиканца, адепта воли и силы, в котором нетрудно опознать будущего императора Наполеона, а еще через несколько страниц вдали раздается канонада: это стреляют французы, завоевавшие Италию. Тут время повествования наконец определяется с точностью до года – 1796; канонада звучит все громче: французская армия приближается к монастырю, а вместе с ней к монастырским стенам приближается сама история, которая и врывается в бенедиктинскую обитель более чем грубо и зримо – в лице пьяных и алчных французских солдат, сбрасывающих с алтаря изображение «Христа-санкюлота». И здесь, буквально на полуслове, роман обрывается – точно так же, как, по мнению Санд, во время революции прервалось, не завершившись, создание новой религии (национальной, республиканской и социальной), которую замыслили Робеспьер и Сен-Жюст – «люди великие, хотя и запятнанные страшной эпохой, их породившей». [32]