Шрифт:
Этот несправедливый приговор так больно ранил меня, что мною овладела безрассудная ярость. Как одержимый, принялся я колотить кулаком по стенам храма. Послушник вытолкал меня вон из церкви, браня богохульником и святотатцем.
Выходя из хора в сад, я от горя и гнева вновь едва не лишился чувств. Какая-то пелена поплыла у меня перед глазами, я покачнулся, однако гордость придала мне сил; я устремился в сад и на пороге едва не столкнулся с внезапно возникшим передо мной незнакомцем. То был юноша изумительный красоты, одетый на иностранный манер. Он, правда, был облачен такую же черную сутану, как и настоятели нашего ордена, но поверх нее имел жакет из тонкого сукна, перетянутый кожаным поясом с серебряной пряжкой, вроде тех, какие носили в старину немецкие студенты. Обут он был вместо монашеских сандалий в плотно облегающие ногу ботинки, также напоминавшие обувь немецких школяров; на отложной воротник его белоснежной рубашки падали светлые кудри – прекраснейшие из всех, какие мне довелось видеть. Почтение и робость боролись в моей душе, и потому я поклонился нерешительно и неловко. Он не поклонился мне вовсе, но улыбнулся так доброжелательно, а прекрасные голубые глаза, прежде столь строгие, так явственно смягчились при виде меня и глянули на меня с такой добротой и таким сочувствием, что черты его навеки врезались мне в память. Я остановился, надеясь, что он заговорит со мной, и не сомневаясь, что человек столь величественной внешности сумеет стать мне защитником; однако послушник, шедший за мной следом и, кажется, не обративший на незнакомца никакого внимания, вынудил его отступить к стене, а меня толкнул так грубо, что я едва не упал. Не желая вступать в борьбу с этим подлым хамом, я поспешил выйти в сад, но, сделав несколько шагов, обернулся и увидел, что незнакомец стоит на прежнем месте и провожает меня взглядом сочувственным и заботливым. Кудри его сияли в солнечных лучах. Он вздохнул и, подняв прекрасные глаза к небесам, словно для того, чтобы заступиться за меня перед вечным судией и поведать ему о моих несчастьях, медленно повернулся к храму, вошел внутрь и растворился во тьме – ибо день стоял такой солнечный, что внутренность храма казалась темной. Несмотря на запрет, мне хотелось воротиться в храм, подойти к благородному чужестранцу и рассказать ему о моих бедах; но был ли он расположен знать о них и мог ли положить им конец? Вдобавок, хотя душа моя влеклась к нему, он внушал мне некий страх, ибо в лице его было ничуть не меньше суровости, чем доброты.
Я поднялся к отцу Алексею и рассказал ему о постигших меня новых гонениях.
– Отчего же вы поддались сомнениям, о маловер? – грустно спросил он. – Вы зоветесь Анжель, а сами, вместо того чтобы прислушаться к духу жизни, который трепещет внутри вас, вознамерились пасть к ногам человека невежественного, стали просить жизни у трупа! Безграмотный духовник отталкивает вас и унижает. Вы наказаны по грехам вашим, причем в мученичестве вашем нет ни благородства, ни пользы, ибо вы приносите все силы вашего разума в жертву идеям ложным или скудным. Впрочем, я предвидел все это; вы боитесь меня, вы не знаете, слуга ли я ангелов или раб демонов. Всю ночь вы обдумывали мои слова, а утром решили выдать меня моим врагам в обмен на отпущение грехов.
– О нет, не думайте так обо мне! – воскликнул я. – Я говорил бы только о себе самом и не произнес бы вашего имени. Увы! неужели и вы тоже будете ко мне несправедливы? Неужели мне суждено быть отверженным всегда и везде? Доступ в храм Господень для меня закрыт, неужели так же закроется для меня и ваше сердце? Отец Эжезип обвиняет меня в безбожии; а вы, отец мой, обвиняете меня в трусости и низости!
– Я обвиняю вас, потому что вы в самом деле вели себя трусливо и низко, – отвечал отец Алексей. – Могущество монахов смущает вас, ненависть их вас пугает. Вы завидуете их ничтожным любимчикам. Вы не умеете жить в одиночестве, страдать в одиночестве, любить в одиночестве.
– Что ж, вы правы, отец мой, я не умею жить без любви; я признаюсь в этой слабости, если угодно, в этой низости. Быть может, характер мой слаб, но душа моя нежна, и я нуждаюсь в друге. Господь так велик, что Его присутствие повергает меня в трепет. Ум мой столь несмел, что я не нахожу в себе сил принять в себя этого всемогущего Господа и вырвать из Его грозной руки дар благодати. Мне потребен посредник между небесами и мной. Я нуждаюсь в поддержке, в советах, в опоре. Мне нужен человек, который любил бы меня, который ради меня и вместе со мной пекся бы о моем спасении. Мне нужен человек, который молился бы вместе со мной, который вселял бы в меня надежду и сулил мне вечное блаженство. Иначе говоря, я сомневаюсь не в благости Господней, но в чистоте моих собственных намерений. Я боюсь Господа, потому что боюсь самого себя. Воля моя слабеет, отчаяние овладевает мною, я чувствую дыхание смерти, мысли мои мешаются, я перестаю отличать голос неба от голоса ада. Я ищу опору; я скорее соглашусь повиноваться суровому наставнику, который будет карать меня без устали и без жалости, нежели наставнику снисходительному, которому не будет до меня никакого дела.
– Бедный ангел, сбившийся с пути! – сказал отец Алексей, смягчившись. – Огонек любви, вырвавшийся из нимба Господня и обреченный тлеть под пеплом жалкой земной жизни! Слушая рассказ о твоих мучениях, я узнаю в тебе ту божественную искру, которая животворила и меня в юности, до тех пор, пока душа моя не зачерствела, а глаза не перестали различать свет, до тех пор, пока пылающее сердце мое не сдавила ледяная власяница, до тех пор, пока сношения мои с Духомне сделались тягостными и редкими, мучительными и полными недоговоренностей. Эти люди сделают с тобой то же, что сделали со мной. Они поселят в твоем сердце невыносимые сомнения, ребяческие сожаления, глупые страхи. Они нашлют на тебя болезни, преждевременную старость, слабоумие, а когда ты наконец стряхнешь с себя все цепи невежества и лжи, когда почувствуешь себя достаточно просвещенным для того, чтобы порвать пелену суеверий, у тебя уже не хватит на это сил. Чувствительность твоя притупится, взор помутится, руки задрожат, мозг ослабеет от усталости и лени. Ты захочешь поднять глаза к звездам, но отяжелевшая голова твоя бессильно рухнет на грудь; ты захочешь читать, но перед глазами твоими запляшут призраки; ты захочешь предаться воспоминаниям, но истощенная память не предъявит тебе ничего, кроме смутной игры тысячи блеклых огней; ты захочешь погрузиться в размышления, но заснешь, не дойдя до постели. А если во сне тебе явится Дух, речи его будут столь темны, что, пробудившись, ты не сумеешь их объяснить. О бедная жертва! Я сочувствую тебе, но спасти тебя я не в силах.
Произнося эти слова, отец Алексей дрожал, как в лихорадке: от его жаркого дыхания воздух в келье, казалось, делался более разреженным, вид же его обличал такое полное изнеможение, что можно было подумать, будто жить ему осталось всего несколько мгновений.
– Неужели, – сказал я ему, – сочувствие ваше ко мне уже истощилось? да, я был слаб и пуглив; но вы казались мне таким сильным, таким живым; я надеялся, что вам достанет душевного тепла, чтобы простить мне мои заблуждения, забыть их и укрепить меня на верном пути. Душа моя чахнет вместе с вашей; неужели вы не можете, как вчера, сотворить чудо и вдохнуть жизнь в нас обоих?
– Сегодня со мной нет Духа, – отвечал он. – Я печален, я сомневаюсь во всем и даже в тебе. Приходи завтра, быть может, на меня снизойдет озарение.
– Но что же мне делать до завтра?
– Дух силен, Дух добр; быть может, он сам позаботится о тебе. А покамест, дабы смягчить твою горькую участь, я дам тебе совет. Я знаю, отчего монахи так неумолимо жестоки в обращении с тобой. Они ведут себя так со всеми, в ком подозревают прирожденную тягу к справедливости и прямоту суждений. Они со страхом угадывают в тебе человека честного, чувствительного к оскорблениям, сочувствующего страждущим, врага бесчеловечности и низости. Они понимают, что в лице такого человека обретут судью, но не сообщника, и хотят поступить с тобою так же, как поступают со всеми, чья добродетель их пугает, а простодушие смущает. Они хотят превратить тебя в животное, гонениями намереваются заставить тебя забыть разницу между справедливостью и несправедливостью, бесполезными страданиями надеются истребить в тебе все великодушные порывы. Посредством тайных, подлых заговоров, посредством загадок, не имеющих разгадок, и наказаний, не имеющих причины, они желают насильно приучить тебя любить и уважать только самого себя, не искать сочувственников, не верить в родство душ и презирать дружбу. Они хотят, чтобы ты разуверился в милости Господней, чтобы ты разлюбил молитву, научился лгать или предавать твоих братьев во время исповеди, чтобы ты сделался завистлив и лжив, стал клеветником и доносчиком. Они хотят превратить тебя в человека развращенного, тупого и подлого. Они хотят внушить тебе, будто на свете нет ничего лучше невоздержанности и праздности, а для того, чтобы предаваться им в свое удовольствие, надобно все опошлить, все предать, унизить все великие воспоминания, убить все благородные поползновения. Они хотят научить тебя лицемерить и ненавидеть, выжидать и мстить, бояться сильных и истязать слабых. Они осуждают твою душу на смерть за то, что она вскормлена медом, за то, что она кротка и невинна. Одним словом, они хотят сделать из тебя монаха. Вот чего они хотят, сын мой; вот за что они взялись, вот чем занимаются они все сообща, одни по расчету, другие по душевной склонности, лучшие по слабости характера, по природной покорности и трусости.
– Что я слышу? – вскричал я. – Сердце мое содрогается от рассказа о таких беззакониях! Отец Алексей, о отец Алексей! В какую же бездну суждено мне низвергнуться, если рассказ этот правдив! Но быть может, вы ошибаетесь? Быть может, вас ослепляет память о нанесенной вам обиде? Неужели все здешние монахи так черны душой? Если злой демон изгнал из этих проклятых стен людей искренне верующих, милосердных не на словах, а на деле, где же мне искать их?
Говоря так, я ломал руки в отчаянии.