Успенский Владимир Дмитриевич
Шрифт:
Правда, нескладно получилось у него с семейной жизнью, так и остался он далеким для детей, они чуждались его, особенно Альфред. Пожалуй, и жалеть о нем особенно не будут. Да и сам Степан Степанович думал о них без волнения. Они уже взрослые, находятся при деле, проживут и одни. А Евгения Константиновна?.. Теща никогда не любила его. Будет, вероятно, получать пенсию за Ермакова, проскрипит еще, может, десяток лет…
На окраине леса, где находился с бойцами старший лейтенант Филимонов, усилилась стрельба. Затарахтели немецкие автоматы, несколько раз ухнула пушка. Но и это не потревожило Ермакова. Даже если немцы появятся здесь, на поляне, он успеет нажать спусковой крючок.
Степан Степанович посмотрел на часы: ровно три. Дохнул на вороненую сталь нагана. Металл запотел, потускнел. Рукавом шинели протер ствол. Подумал, что стрелять в висок или в рот негоже. Останется вместо головы кровавая каша, людям будет неприятно хоронить. Скажут, что вот и помереть человек не смог аккуратно.
Он расстегнул шинель. Сразу стало прохладно. Стволом нащупал под гимнастеркой левый сосок. Еще раз посмотрел вокруг, на пожухшую листву, на голые ветви. Багряный лист клена медленно кружился в воздухе, будто искал место, куда лучше упасть. Видно, жаль было ему расставаться с высотой, падать в наметенную ветром груду, откуда уже не подняться, где останется только одно: разложение, тлен, прах.
Степан Степанович следил за полетом листа. Лист вдруг потянуло в сторону, он скрылся за дубом, еще хранившим свой пожелтевший убор, снова появился — уже возле самой земли. Порыв ветра бросил его к ногам Ермакова. И когда лист устало лег около пня, Ермаков нажал спусковой крючок.
Его сильно толкнуло, но он удержался на пне, подался вперед и еще раз выстрелил в грудь. Кленовый лист вдруг мгновенно разросся, превратился в большое багряное пятно, и оказалось, что это вовсе не лист, а зарево. Оно быстро уходило, уменьшалось. Прыгали маленькие язычки пламени. Стало совсем темно и только перед глазами вспыхивали еще мелкие, похожие на звезды, холодные искры.
Грузное, обмякшее тело Ермакова сползло с пня. Он упал боком на зашуршавшую листву, дернулся несколько раз и затих, прижав правую руку к груди, словно пытаясь остановить кровь, сочившуюся из двух ранок. Иван Булгаков и Егор Дорофеевич Брагин долго разыскивали полковника. Кричали, аукали, опасливо прислушиваясь к приближавшейся стрельбе.
Брагин весь покрылся холодным потом, когда увидел лежавшего на земле Ермакова. Иван сразу кинулся к Степану Степановичу, рванул гимнастерку, обнажив белую, густо заросшую грудь, прижался ухом, слушая сердце…
Немецкие автоматчики наступали с двух сторон. Красноармейцы отходили, перебегая от дерева к дереву. Подошел старший лейтенант Филимонов, потный, грязный, с синяком на виске. Пятерней стянул с головы фуражку, поклонился низко, спросил:
— Когда же его?
— Видать, немец сюда проскочил, — быстро ответил Иван.
Брагин удивленно приоткрыл рот: чего, дескать, плетешь, явный же самострел. Иван легонько толкнул его, сказал тягучим, незнакомым голосом:
— А может, случайная пуля залетела… Как, Егор Дорофеевич, случайная-то могла?
— Оно конечно, — пробормотал сбитый с толку Брагин.
Хоронить Ермакова было некогда. Старший лейтенант приказал нести тело полковника по оврагу до реки, сам побежал к бойцам, сдерживавшим немцев. Иван и Брагин смастерили носилки из шинели и двух винтовок. Труп оказался очень тяжелым.
Или ослабели они за последние полуголодные дни, или идти по неровной земле среди кустов было трудно, только Иван и Брагин часа через полтора выбились из сил. Ко всему прочему они направились не вдоль петлявшего оврага, а напрямик, срезая углы, и потеряли ориентировку. Стрельбы не было слышно, и они не знали теперь, в какую сторону идти, тем более что стало уже темно.
Закидав тело Ермакова ветками, они принялись устраиваться на ночлег. Знали, что немцы в темноте по лесу не ходоки, поэтому безбоязненно развели между корневищами старого дуба костерик, сварили гороховый суп-концентрат. Обоим доводилось ночевать в лесу да в поле и не в такую погоду. Быстренько нарубили еловых лап, сделала односкатный шалаш. Улеглись рядом на груду листьев, как на перину, согревая друг друга.
Ночь наступила промозглая, мрачная. Хотелось тишины, чтобы издалека слышать шаги человека или зверя. Но тишины не было. Посвистывал в вершинах деревьев ветер, потрескивали сучья, не утихал шорох гонимой ветром листвы. В такое время особенно пугливыми становятся зайцы. Лес полон звуков, чудится, будто крадется кто-то, но не поймешь, с какой стороны надвигается опасность.
Брагин ворочался, кашлял надсадно, из глубины. Иван Булгаков не шевелился, смотрел в темноту, едва различая смутно белевшую березу, возле которой положили они тело полковника. Смотрел и удивлялся своему равнодушию. Будто случилось то, что и должно было произойти. Давно уж заметил Иван, что выбился Степан Степанович из своей колеи. Ходил пасмурный, вялый, отвечал невпопад. Грызло его что-то внутри. В ту ночь, когда вынес его Иван с поля боя, Ермаков даже не поблагодарил. Наутро, прикуривая от спички Ивана, спросил: «Сам-то цел?» — «А что со мной подеется?» — «Зря рисковал, Ванюша ты мой дорогой, — невесело усмехнулся Степан Степанович. — Мне самое подходящее было там остаться». — «Там все погибли», — сказал Иван. «И я там погиб», — ответил ему Ермаков.