Успенский Владимир Дмитриевич
Шрифт:
Однажды после работы он ждал на остановке трамвай. В левой руке — мелочь на билет, в правой — книга. Читал «Бегущую по волнам», весь ушел туда, в свежий ветер, в голубую морскую дымку, к людям, благородным и чистым, не замечал, что происходит вокруг. Услышав голос: «Берите билеты», инстинктивно протянул деньги. За спиной раздался негромкий смех. Альфред оторвался от книги. Перед ним стоял трамвай, из открытого окна высунулся кондуктор.
Отдернув руку, Альфред отступил назад. Девушка в сером пальто и голубом берете прошла мимо, улыбнулась ему. Запомнились темные с поволокой глаза — больше ничего не успел рассмотреть.
Девушка села в трамвай и уехала. Альфред дождался следующего, вскочил, протолкался поближе к выходу. На каждой остановке прижимался к стеклу, искал взглядом серое пальто, берет…
Вернувшись домой, он закрыл за собой дверь на крючок и бросился на кровать. Лежал навзничь и думал, что пора, наконец, взять себя в руки, заняться делом, а не фланировать по улицам, как одуревший от весны мальчишка.
За ночь Альфред выкурил не одну, а две пачки папирос. Лежал, ходил и ложился снова. Надо было обдумать, что делать дальше. Прежде всего он решил никогда больше не заниматься философией и политикой. Одной жизни мало, чтобы досконально познать все. Он математик. Вот и прекрасно. Он будет отдавать свои знания и свой ум людям. Пусть его знания помогают строить дома и машины. Это вечно и просто, это всегда нужно человечеству… А все, что мешает делу, отбросить. Романтика, девушки — это не для него.
На следующий день он пошел из института прямо домой. Развернул чертежи, начал было проверять расчеты, но голова работала плохо, никак не мог сосредоточиться. Хотелось на улицу, в толпу, к людям.
Альфред задумчиво смотрел на запотевшее, с каплями воды, стекло окна и вдруг поймал себя на том, что ищет рифму к слову «берет». Рифмовалось что-то несуразное: «обед», «велосипед». Стихи не получались. Но сама идея заинтересовала его. Что, если действительно начать писать? Ведь в стихах можно излить душу, в них оформится то неясное, что не дает покоя ему. Но о чем писать?
В голове проскальзывали обрывки фраз, возникали строки «Земля — родная моя», «вновь — волнует кровь». Но это было банально и уже встречалось. Надо, чтобы получилось что-то свое, пережитое, оригинальное. Он достал чистый лист бумаги, карандаш, закурил и прикрыл ладонью глаза. Мысль пришла почти сразу, и даже не мысль, а какое-то настроение, ощущение какой-то певучей грусти. Он уже знал, что напишет, требовалось только подобрать рифму. Но и рифма возникла как-то помимо его воли, сама собой. Минут через двадцать стихи были готовы. Альфред встал, открыл форточку и с наслаждением потянулся.
Было еще де поздно, раньше в это время он бродил по городу. Где бы он был сегодня? На стрелке Васильевского острова? Од представил себе легкий, воздушный портик Биржи, ростральные колонны над темной Невой, тихий плеск волн о гранитную набережную, огни фонарей, отражающиеся в воде.
«Все-таки хорошо! Очень хорошо!» — улыбаясь, подумал он и взял со стола лист. Стихи показались ему чужими и слишком уж жалостливыми.
У меня душа болит, как рана, Излечить способна только ты. В ленинградских сумрачных туманах Заблудились светлые мечты. Без тебя, как прежде одинокий, Буду жить над грустною Невой. Я люблю простор ее широкий И тебя, незримый спутник мой.С минуту Альфред стоял не двигаясь, будто вслушиваясь в самого себя. Недоумевающе пожал плечами, скомкал бумагу и бросил ее в угол.
— К черту! — громко сказал он. — До чего же измельчал род человеческий, а? К черту душевные раны, я жить хочу! Меланхолию к черту, — повторял он, надевая пальто.
Нарушив свой распорядок, Альфред в двенадцатом часу ночи ушел в город.
Игорь обдумывал, с чего начать разговор. Шагал крупно. Настя едва поспевала за ним, искоса, отчужденно поглядывала на него. По улице Карла Маркса они дошли до Разгуляя. Настя спросила сухо:
— Куда мы летим так? Мне жарко.
— И мне… Я не тороплюсь.
— Ты хочешь сказать что-то?
— Я? — Он удивился ее догадливости. — Хочу, но откуда ты знаешь?
— Это же видно. Ну, слушаю.
— Пройдем туда, на аллею.
В сквере было пустынно. Под тяжестью снега поникли кусты. Холодным блеском искрились на сугробах молодые снежинки. Колокольня Елоховской церкви, облитая молочным светом луны, резко проступала на фоне иссиня-черного неба. Мрачно зияли провалы звонниц.
У Насти из-под платка выбились на лоб кудряшки, будто седые от белой изморози.
— Ты что это, завилась? — удивился Игорь. — Вот это номер! А я и внимания не обратил! Вижу, изменилось что-то в тебе, а что — не пойму.
— Ты и платье не заметил, — с горечью сказала она.
— Какое платье?
— На мне, новое.
— Ну? Купила?
Насте многое хотелось рассказать ему. Как ждала от него писем и мучилась, не получая их, как работала это время кондуктором в трамвае, чтобы купить новое платье, как отмечала на календаре дни, оставшиеся до его возвращения. Но Игорь был чужой, равнодушный.