Шрифт:
Хофмока первого осенила мысль, прежде чем взять проектор, за которым они были посланы, пойти осмотреть сад, никогда никем из них не виданный. Школьный сторож, попавшийся им навстречу — к нему тотчас же обратилась наша делегация, — охотно вывел туда молодых господ. (За что и получил чаевые. В «Меттерних-клубе» знали не только как обходиться с вышестоящими, но и с нижестоящими тоже!) Сторож отпер для них пустую аудиторию педагогического училища, они увидели большое помещение, почти вровень с землей; в аудитории рядами были поставлены столы. Через стеклянную дверь, что находилась рядом с кафедрой, можно было выйти прямо в сад.
Вот они уже стоят на серых каменных плитах наружной лестницы (всего две ступени) и смотрят на ухоженный сад (может быть, он тоже предназначался для учебных целей?), на приветливые узкие дорожки, ведущие через зеленые заросли. День был пасмурный, ни луча солнца. В рассеянном свете поодаль высился массивный и высокий задний фасад дворца Разумовского (словно занесенная в Вену часть петербургской Дворцовой набережной, чуждая скромной стати аристократических венских особняков).
Они сделали несколько шагов в глубь сада, до выложенного камнем бассейна, в котором плавало несколько не расцветших пока кувшинок.
Сад все еще был широк и длинен, отсюда в далекой перспективе открывался не только дворец, но и улицы справа от него.
Вообще-то они часто по ним проходили.
Странно! А теперь они стояли по другую сторону ограды среди многих ясно видных деталей. Зденко вдруг вспомнил, вспомнил, что перед ним за партой сидит Генрих Фрелингер — и все, хотя мог бы вспомнить и еще многое. Например, что оба они прошли через некое сокровенное место, хотя в разном возрасте и в противоположных направлениях. Это было бесспорно, но подобная мысль ему и в голову не пришла. Такова уж жизнь — о близлежащем и бесспорном мы попросту не думаем.
Зелень была и в кухне у Цехмана. Зденко увидел ее как бы задним числом. Лиственные растения на окне.
Все было объято тишиной. Воздух, облака в небе, далекие дома. Ничто не шелохнулось и в цехманской преисподней. Лиственные растения на окне.
Они вышли из сада и вернулись к своим обязанностям.
Однажды мы вывернули наизнанку, как перчатки, двоих людей, очень уж нам хотелось узнать, что у них там делается на внутренней стороне, которую обычно никто не видит, а именно: господина директора Хвостика и советника земельного суда доктора Кайбла. Почему бы нам не сделать того же самого с мистером Дональдом Клейтоном, если уж мы — ведь такой образ действий был бы начисто бесперспективен, — отказались от другого способа рассмотрения его изнанки?
Читатель уже в курсе дела.
Моника как-то раз напрямки спросила его об этом и вдруг похолодела. Она, естественно, спрашивала о чувствах и похождениях — что же еще могла она себе представить, как не то, что пережила сама в Бирмингаме или в Цюрихе, — и, уж конечно, не о праздниках или обычаях.
— В таких делах у меня нет ни проблем, ни трудностей, — таков был ответ Дональда. — «Табарен», «Мулен-Руж»!
Изысканные пути Адама. Не в Адамовом переулке, конечно. Для одной из таких дамочек он даже снимал квартирку. Со временем притязания дамочки показались ему чрезмерными. Как многие мужчины, ведущие такой образ жизни — и прежде всего уроженцы северных стран, — он в глубине души считал, что порядочная женщина не для этого создана. (Осторожно! Сапог…) В этом убеждении на высшем уровне, пожалуй, кое-что было. Но не на уровне мистера Дональда.
К Монике в Хитцинг он ездил не на машине (из-за шофера), а по городской железной дороге до Сент-Вейта. Эта станция находилась всего ближе к ее дому на Аухофштрассе. В конце апреля — начале мая в хмурые, но почти жаркие дни ему до конца уяснилось его положение относительно Моники смутная тяжесть на совести, нечто вроде тупого, глубоко вонзившегося шипа. Это, пожалуй, важнее всякого понимания. Надо только заострить шип и вытащить его. Не подлежит сомнению, что перед Дональдом стояло пошлейшее препятствие — он считал, будто в данной ситуации обязан жениться на Монике. Такими заядлыми моралистами всегда становятся те, что исключили из жизни достаточно важную ее область. Но под этой тривиальностью пролег пласт более глубокий и, пожалуй, более качественный: совместная жизнь с отцом — бр. Клейтон! — который и впрямь давно уже стал Дональду братом, исключила любые возможности, не зависящие от этого фундамента, но о них, впрочем, он так и не составил себе наглядного представления.
Дональд уже начал приспосабливаться к своей роли, свыкаться с нею, хотя и знал, что до поры до времени все в его руках и все будет покорствовать малейшему их движению. Поднявшись по лестнице, он вышел с перрона в душноватую атмосферу весеннего, но бессолнечного дня, повернул налево в переулок, отвесно спускавшийся на Аухофштрассе. Эта дорога уже была ему привычной, ее разнообразила сегодня лишь сразу же укутавшая его безветренно-тихая и мутноватая погода. Непривычным для Дональда оказалось лишь то, что, когда он протянул руку к звонку на оливково-зеленой двери, одна из ее створок беззвучно распахнулась сама собой, как бы приглашая его заглянуть в темноту прихожей.
Но едва он переступил порог, как Моника зажгла свет. Дональд снял шляпу, поставил зонтик, который взял с собой из-за ненадежной погоды, а вернее, из-за традиций своей родины. Они вошли в комнаты, Моника впереди, он за нею. Зелень сада ложилась на белизну прозрачных занавесей. В угловой комнате (перед спальней Моники) этот отсвет падал с двух сторон. Она сказала:
— Извини меня, Дональд, но я должна набросать письмо, мне сейчас вдруг удалось разрешить один вопрос, и я хочу записать это в блокнот, пока помню.