Шрифт:
Открылись ужасы: она отравила и удушила Пигмалиона. Вся жизнь ее была сцеплением неимоверных злодеяний. Назначалась ей казнь, положенная в Финикии за величайшие преступления: сожжение. Но она, предугадав, что вся надежда ее рушилась, заскрежетала, как фурия, вышедшая из ада, и приняла яд, который хранила при себе втайне с намерением предварить самоубийством продолжительные муки. Стражи, приметив ее страдание, предлагали ей помощь – она ни слова не отвечала и отвергла пособие. Напомнили ей о гневе богов правосудных – вместо раскаяния и сетования о своих злодействах, она, как бы в хулу богам, взглянула на небо с презрением и наглостью.
На умиравшем лице ее написаны были злость и несчастье. Не осталось и тени той красоты, которая была столь многим в пагубу. Все ее приятности исчезли, потухшие очи кружились и во все стороны бросали свирепые взгляды, губы дрожали в ужасных терзаниях, страшно было смотреть на рот, раскрытый, как пасть; на опавшем, измученном лице видны были болезненные содрогания, по бледному и оледеневшему телу показывались синие пятна. По временам она приходила в чувство, но только для того, чтобы умножить ужас воем отчаянной ярости. Наконец она испустила дух, оставив зрителей в трепете и омерзении. Богопротивная тень ее, без сомнения, сошла в те печальные места, где жестокие данаиды вечно черпают воду в бездонные сосуды, где Иксион непрерывно вертит колесо, где Тантал, сгорая от жажды, не может прохладиться водой, текущей мимо уст его, где Сизиф бесполезно трудится вскатить на гору камень, непрестанно низвергающийся, и где Тиций вечно будет чувствовать терзание коршуна в утробе, всегда раздираемой и всегда исцеляющейся.
Валеазар, избавленный от изверга, воздал богам благодарение многими жертвами. Начало своего царствования он ознаменовал поведением, совсем противным правилам Пигмалионовым, обратил все силы на восстановление стесненной торговли, внял советам Нарбаловым в образовании главных частей управления; но не слепо во всем ему верит, хочет видеть все собственными глазами, слушает с кротостью всякое мнение, избирает по внутреннему убеждению полезнейшее. Любимый народом, обладая сердцами, он обладает сокровищами, превосходящими все несметное стяжание лютой алчности отца своего. Нет семейства, которое не пожертвовало бы ему в нужде всем достоянием. Богатство народное принадлежит ему тем еще вернее, что, не переходя в его сокровищницы, остается в руках его подданных. Нет нужды ему заботиться об охранении жизни: он ограждается надежнейшей стражей – любовью народа. Все боятся утратить в лице его отца и друга, никто не пощадит своей крови для его безопасности. И он, и народ его счастливы. Он боится отяготить народ свой налогами, народ взаимно боится, не малую ли долю дает ему от своей собственности. Он оставляет подданных в изобилии, но изобилие не рождает в них ни противоборства власти, ни дерзости: они трудолюбивы, неустанны в торговле, непоколебимы в исполнении древних законов. Финикия возвратилась на высочайшую степень могущества и славы, обязанная юному царю всем своим благоденствием.
Нарбал разделяет с ним труды правления. Телемак! С какой радостью он осыпал бы тебя дарами! Какое было бы торжество для него возвратить тебя в отечество с блеском и честью! Как я счастлив, что могу заступить его место и сына Улиссова возвести на престол в Итаке, чтобы он царствовал там с такою же мудростью, с какой Валеазар царствует в Тире!
Телемак, столько же восхищенный слышанными известиями, сколько растроганный дружеским участием в его злополучии, обнял Адоама с живейшей нежностью. Адоам любопытствовал знать, по какому случаю он был на острове Калипсо. Он рассказал ему про Крит, народные там игры перед избранием царя после бегства Идоменеева, мщение Венеры, претерпленное им кораблекрушение, радость, с которой Калипсо приняла его, ревность богини к своей нимфе и, наконец, решимость Ментора низринуть его в море в виду корабля финикийского.
Потом Адоам велел приготовить великолепное пиршество, и в изъявление особенного удовольствия соединил всевозможные забавы. За столом курились приятнейшие благоухания, драгоценные дары востока. Молодые финикияне служили в венках из цветов и в белой одежде. Раздавались веселые звуки свирелей. Ахитоас по временам прерывал их звуками лиры и голоса, достойными греметь за трапезой богов, пленять слух самого Аполлона. Тритоны, нереиды, все божества, Нептуну подвластные, даже страшилища морские выходили из хлябей на волшебное пение. Другие финикияне, цветущие молодостью и красотой, в белом, как снег, одеянии, долго показывали искусство пляски, вначале отечественной, после египетской и греческой. Изредка громы труб разливались по волнам до берегов отдаленнейших. Безмолвие ночи, тишина моря, трепетание лунного света поверх необозримых зыбей, темно-голубое небо в ярких звездах умножали величественную красоту этого зрелища.
Телемак, от при роды чувствительный и пылкий, тешился увеселениями, но не смел дать воли сердцу в наслаждении. Испытав, к стыду своему, на пагубном острове, сколь удобно и быстро юность воспламеняется, он боялся уже и невинных удовольствий, везде видел опасность, смотрел в глаза Ментору и старался по лицу и по взорам разгадать его мысли о всех тех забавах.
Ментор, с лицом хладным, втайне радовался его робости. Наконец, побежденный столь редкой в юных летах умеренностью, он сказал ему с улыбкой:
– Я понимаю, чего ты боишься. Опасение похвально, когда оно не без меры. Я первый и более всех желаю тебе удовольствий, но таких, которые не возбуждали бы страстной любви к наслаждениям, не вселяли бы слабой неги в твое сердце. Удовольствия нужны как отдохновение, и, пользуясь ими, надобно владеть собой, а не слепо бросаться в их шумный поток. Я желаю тебе удовольствий кротких, умеренных, посреди которых ты сохранял бы присутствие разума, никогда не уподобляясь бессловесным животным, необузданным в пылу ярости. Есть теперь тебе случай свободно вздохнуть после скорбей, отвечай Адоаму удовольствием за удовольствие, и в час потехи будь весел. В неложной мудрости нет ничего ни сурового, ни принужденного. Она дарует нам истинные удовольствия, растворяет их чистой сладостью, умеет соединять смех и игру с глубокомысленными упражнениями, приготовляет трудом удовольствия, услаждает труд удовольствием. Мудрость не вменяет себе в стыд благовременного веселья.
Так говоря, Ментор взял лиру и стал играть на ней, а вместе и петь с таким искусством, что Ахитоас от зависти выронил из рук свою лиру в порыве досады. Очи его засверкали, лицо пасмурное изменилось в цвете, каждый увидел бы стыд его и огорчение, если бы Ментор не восхитил каждого сердца: боялись переводить дыхание, проронить малейший звук божественного пения, никогда не перестали бы его слушать. В голосе его не было томной и слабой нежности, свободный и сильный, он давал всему чувство.
Прежде всего он пел хвалу Юпитеру, отцу и царю богов и людей, потрясающему одним мановением бровей концы вселенной, изобразил потом Минерву, как она возникает из главы великого бога, – премудрость, которую он рождает в своих недрах, и которая исходит из него просвещать кротких духом: пел высокие истины голосом столь вдохновенным, с таким благоговением, что все в восторге переселялись на превознесенные холмы Олимпа, пред лицо бога, проникающего сквозь все творение взором быстрейшим всесильного грома его. Затем он пел несчастную долю юного Нарцисса, как он, безрассудно пленясь красотой своей и в прозрачных струях непрестанно ею любуясь, истаял от грусти и превратился в цветок, носящий его имя, пел, наконец, плачевную смерть растерзанного вепрем прекрасного Адониса, которого Венера не могла воскресить ни всей пламенной к нему любовью, ни всеми горестными к небу молениями.