Шрифт:
Встречается у Бродского и поэтический «жест» отрицания пророческой миссии:
Я вглядываюсь в их черты без страха: в мои пятьдесят три их клювы и когти — стершиеся карандаши, а не угроза печени, а языку — тем паче. Я не пророк, они — не серафимы. («Письмо в Академик» [IV (2); 143])Серафим в этом стихотворении «скрещен» с мифологическим орлом, клевавшим печень Прометея (отождествление строится на общем признаке: посланник Бога, вырывающий язык у пушкинского персонажа, — и орел бога Зевса, терзающий печень титана).
То же отвержение еще недавно принимавшейся миссии пророка выражено и в стихотворении «Друг, тяготея к скрытым формам лести…»; лирический герой этого поэтического текста говорит о себе: «совсем недавно метивший в пророки» (II; 227).
Еще раз реминисценция из «Пророка» встречается у Бродского в ироническом контексте:
Но если вдруг начнет хромать кириллица от сильного избытка вещи фирменной, приникни, серафим, к устам и вырви мой, чтобы в широтах, грубой складкой схожих с робою в которых Азию смешать с Европою, он трепыхался, поджидая басурманина, как флаг, оставшийся на льдине от Папанина. («Песня о красном свитере», 1970 [III; 214–215])Отказ от называния существительного «язык» воспринимается как табуирование выражения «мой член» (именно такие коннотации характерны для выражения «вырви мой»). Так «высокая образность» пушкинского «Пророка» переводится в обсценный и иронический план.
Амбивалентная трактовка пушкинского мотива поэта-пророка у Бродского связана с двойственным отношением автора «Разговора с небожителем» и «Литовского ноктюрна» к этому романтическому мифу. С одной стороны, он неоднократно подчеркивал исключительность и даже квазисакральность статуса поэта: «Что такое поэт в жизни общества, где авторитет Церкви, государства, философии и т. д. чрезвычайно низок, если вообще существует? Если поэзия и не играет роль Церкви, то поэт, крупный поэт как бы совмещает или замещает в обществе святого, в некотором роде. То есть он — некий духовно-культурный, какой угодно (даже, возможно, в социальном смысле) образец» (из интервью Виталию Амурскому) [402] .
402
Амурский В.Запечатленные голоса: Парижские беседы с русскими писателями и поэтами. М., 1998. С. 14.
С другой стороны, поэт неизменно называл творящей силой не стихотворца, но сам язык: «<…> Независимо от соображений, по которым он [поэт. — А.Р.] берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, — немедленное последствие этого предприятия — ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее — ощущение немедленного впадания в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено» («Нобелевская лекция» [I; 15]) [403] .
403
Ср. в интервью Виталию Амурскому: «<…> я думаю, что не человек пишет стихотворение, а каждое предыдущее стихотворение пишет следующее» ( Амурский В.Запечатленные голоса. С. 10).
3. «Читатель мой, мы в октябре живем»: мотив «творческой осени» в поэзии Пушкина и Бродского
Описание осенней природы в поэзии Иосифа Бродского часто обрамляется мотивом вдохновения. Изображение обнаженных деревьев и монотонных дождей сопровождается упоминанием о пере, бегущем по бумаге. Этот мотив «творческой осени» и образ пальцев, просящихся к перу,и пера, просящегося к бумаге,восходят к Пушкину «унылая пора, очей очарованье» изображается как вдохновенное, благоприятствующее творчеству время года в стихотворении «Осень», написанном знаменитой «Болдинской осенью» 1833 года.
Мотив «творческой осени» прослеживается особенно явно в поэме-мистерии Бродского «Шествие» (1961). Его трактовка двойственна: осень и наделяется отрицательными признаками, связывается со смертью и болью, и, вслед за Пушкиным, признается временем года, благоприятным для стихотворца. Действие поэмы происходит в октябре(«читатель мой, мы в октябре живем» [I; 122]). Эта строка одновременно отсылает и к октябрю 1917 года — рубежу, с которого началась история советской деспотии [404] , и к пушкинской «Осени», которая начинается словами «Октябрь уж наступил <…>» (III; 246). Антитеза «октябрь 1917 — „пушкинская“ осень» — это лишь один из вариантов двойственной трактовки осени в «Шествии».
404
Аллюзии на октябрьский переворот 1917 года сознаются цитатами из посвященной революции поэмы А. А. Блока «Двенадцать». Строки «<…> крупа… <…> / Бредет сомнамбулический отряд» (I; 120–121) напоминают о блоковских снегеи об отряде из двенадцати красногвардейцев, а стихи «завесою дождя отделены / от нас с тобою десять человек» (I; 121) являются вариацией блоковского стиха «Идут двенадцать человек». Поэма Бродского соотнесена с балаганным театром (один из ее персонажей — Арлекин). Карнавально-балаганные мотивы прослеживаются и в «Двенадцати» ( Гаспаров Б. М.Тема святочного карнавала в поэме А. Блока «Двенадиать» // Гаспаров Б. М.Литературные лейтмотивы: Очерки по русской литературе XX века. М., 1994. С. 4–27). Соотнесенность «Шествия» с поэзией, посвященной революции, создается также жанровым обозначением этого текста «поэма-мистерия», вызывающим ассоциации с революционной «Мистерией-буфф» В. В. Маяковского.
Упоминания об осени в «Шествии» соседствуют с такими словами, как «воображение», «листы» (бумаги), «стих», «поэма»:
Читатель мой, мы в октябре живем. В твоем воображении живом теперь легко представится тоска несчастного российского князька [405] . Ведь в октябре несложней тосковать, морозный воздух молча целовать, листать мою поэму… <…>. (I; 122)405
Речь идет о князе Мышкине, одном из персонажей «Шествия».
В первом фрагменте к «Осени» восходит также выражение «морозный воздух», соответствующее пушкинским «дохнул осенний хлад», «дорога промерзает» (III; 246), «пруд уже застыл» (III; 246), «первые морозы, / И отдаленные седой зимы угрозы» (III; 247), «звенит промерзлый дол и трескается лед» (III; 248). В «Шествии» есть также отсылка к пушкинскому стихотворению, в которой слово «осень» не употреблено: «Ступай, ступай, печальное перо, / куда бы ты меня ни привело, / болтливое, худое ремесло, / в любой воде плещи мое весло» (I; 98). Образы пера,метонимически означающего записывание поэтического текста на бумаге, и водызаимствованы из предпоследней и последней октав «Осени»: