Шрифт:
Лермонтовский герой грезит о недостижимом; отвечая автору «Выхожу один я на дорогу…», автор «Венецианских строф (2)» упоминает о реальной смерти, а не о романтическом вечном сне-успокоении. Оспаривающее Лермонтова «переписывание» мотива успокоения-сна под сенью темного дуба Бродский совершает в стихотворениях «В кафе» (1988) и «То не Муза воды набирает в рот» (1980). Герой стихотворения «В кафе» обретает не сон-покой, но лишь его мнимое подобие, связанное не с ощущением жизненных сил, как у Лермонтова, но с чувством собственного не-существования:
Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще», превращая эту кофейню в нигде,в вообще место — как всякое дерево, будь то вяз или ольха — ибо зелень переживает вас, я, иначе никто, всечеловек <…> <…> сижу, шелестя газетой. <…> <…> чей покой, безымянность, безадресность, форму небытия мы повторяем в сумерках — вяз и я? (III; 174)Звуки, издаваемые вязом, «че-ше-ще», фонетически сходны со звуком «ш» в слове «шумел», которое завершает лермонтовский текст [536] . Но последовательность этих звуков, находящихся в конце русского алфавита, порождает мотив конца, прекращения жизни. А дерево, вяз, ассоциируется у Бродского не с вечной жизнью, а с небытием; значимо фонетическое сходство с глаголом «увязнуть». Значимы и различия грамматической структуры предложений, описывающих лермонтовского героя, мечтающего о покое под корнями дуба, и героя Бродского, сидящего под раскидистым вязом [537] . У Лермонтова в последней строфе «Я» выступает в роли грамматического объекта, а не субъекта (эта роль отдана таинственному «голосу» и «дубу»): «про любовь мне сладкий голос пел, / Надо мной <…> / Темный дуб склонялся и шумел» (I; 332). Такие конструкции свидетельствуют о «вовлеченности» лирического героя в мир природы, частицей которого «Я» и желает стать. У Бродского вяз и «Я» уравнены в своей грамматической функции субъекта (при том что семантически «Я» — «никто»). Построение высказываний указывает на невозможность для Бродского такой «вовлеченности». На невозможность даже мечты о покое — вечном сне под густой кроной дуба.
536
Эта же поэтическая формула (или автоцитата из стихотворения «В кафе») есть в более позднем стихотворении Бродского «Вертумн» (1990): «В прошлом ветер / до сих пор будоражит смесь / латыни с глаголицей в голом парке: / жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет <…>» (III; 204).
537
Выражение «раскидистый вяз», возможно, соотнесено не только с лермонтовским «дубом»; оно порождает иронический эффект воспринимается как замена фразеологического сращения «развесистая клюква» (не-существующий вяз подобен выдуманной клюкве).
Ожидание героя Бродского бесцельно и заставляет вспомнить о ситуации абсурдистской пьесы С. Беккета «В ожидании Годо»: ее персонажи, Эстрагон и Владимир, ждут Годо под деревом.Другая параллель к стихотворению «В кафе» — переживания, испытанные при созерцании каштана и его корня и колеблемых ветром вещей Антуаном Рокантеном, героем романа Ж.-П. Сартра «Тошнота». Но в отличие от Сартра, Бродский акцентирует не столько момент абсурдности бытия и отграниченности и несвободы существования различных «вещей», сколько момент небытия, не-существования [538] .
538
Сартр Ж.-П.Тошнота / Пер. Ю. Яхниной // Бергсон А.Смех Сартр Ж.-Л.Тошнота Роман. Симон К.Дороги Фландрии: Роман / Пер. с фр. М., 2000. С. 279–287.
Автор этих строк обнаружил совпадение между стихотворением Бродского и романом Сартра прежде, чем прочитал статью С. Кузнецова «Распадающаяся амальгама (О поэтике Бродского)», в которой также содержится это наблюдение (см.: Вопросы литературы. 1997. № 5/6. С. 45–46).
В стихотворении «То не Муза воды набирает в рот» говорится о сне, подобном смерти, но смертью не являющемся: «То, должно, крепкий сон молодца берет» (III; 12). В этом он напоминает сон, о котором мечтает лермонтовский герой. Но у Бродского сон символизирует не обретение покоя и не грезы о любви, а разрыв с любимой и небытие:
Навсегда расстаемся с тобой, дружок Нарисуй на бумаге простой кружок Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него — и потом сотри. (III; 12)Говорящие звездаи пустыняиз лермонтовского «Выхожу один я на дорогу…» упомянуты в разговоре персонажей поэмы Бродского «Горбунов и Горчаков» (1968):
«Но вечность-то? Иль тоже на столе стоит она сказалом в казакине?» «Единственное слово на земле, предмет не поглотившее поныне». «Не это ли защита от словес?» «Едва ли». «Осеняющийся Крестным Знамением спасется». «Но не весь». «В синониме не более воскреснем». <…> «И нет непроницаемей покрова, сталь полно поглотившего предмет, и более щемящего, как слово». «Но ежели взглянуть со стороны, то можно, в общем, сделать замечанье: и слово — вещь. Тогда мы спасены!» «Тогда и начинается молчанье. Молчанье — это будущее дней, катящихся навстречу нашей речи, со всем, что мы подчеркиваем в ней, с присутствием прощания при встрече. Молчанье — это будущее слов, уже пожравших гласными всю вещность. <…> Молчанье есть грядущее любви; пространство, а не мертвая помеха, лишающее бьющийся в крови фальцет ее и отклика, и эха. <…> Жизнь — только разговор перед лицо молчанья». <…> «Восходит над равниною звезда и ищет собеседника поярче». «И самая равнина, сколько взор охватывает, с медленностью почты поддерживает ночью разговор». «Чем именно?» «Неровностями почвы». (II; 126–127)Основной мотив поэмы Бродского и главный вопрос, занимающий персонажей-собеседников (или одного персонажа, разделенного на два голоса, двуликого), — непонимание тобою другого и непонятость тебя другим, сопровождаемые жаждой, стремлением к пониманию. Слово, язык, чувствуют персонажи Бродского, может быть понято как средство спасения от обнаженной, самодостаточной материи, от вещей — средство, приоткрывающее смысл бытия; и как преграда между человеком и бытием, как сеть, опутывающая сознание [539] .
539
О философской теме «Горбунова и Горчакова» и о проблеме «вещь и слово» в поэтических текстах Бродского см.: Проффер К.Остановка в сумасшедшем доме: поэма Бродского «Горбунов и Горчаков» // Поэтика Бродского. N.Y., Tenafly, 1986. С. 132–140; Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; N.Y.; Port Chester, Melboune; Sydney. 1989. P. 172–173 («взгляд на человеческую жизнь как на сущностно абсурдную [fimdamentally absurd] выражен с отвагой, напоминающей о Беккете» — р. 173). См. также главу «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм» в настоящей книге.