Добрачинский Ян
Шрифт:
Едва успев произнести последнюю реплику, я почувствовал, что слова мои прозвучали как–то фальшиво, словно не в такт. Казалось, Он не заметил этого и продолжал говорить со всей серьезностью:
— Знай, если кто не родится от воды и Духа, тот не сможет войти в Царство Божие. Рожденное от плоти есть плоть. Ты прав: старик не может вернуться в утробу матери своей. Но можно родиться от Духа, и так происходит в веках. Слышишь этот ветер?
Белой выразительной рукой, все еще хранящей следы тяжелой работы, Он указал на дрожащую от ветра ставню.
— Шум слышишь, а не видишь его. Не знаешь, откуда приходит и куда уходит, а ведь знаешь, Кто держит ветер в руке Своей и велит ему дуть. Так и с тем, кто возродился от Духа: он и не ведал этого, а свершилось.
— Как, — воскликнул я, — как свершилось?
— И этого не знаешь? — спросил Он с мягкой иронией. — Ты, учитель Израилев, знаток Писания, создатель агад?
Он снова заговорил серьезно:
— Знай, что Я говорю вам о том, что знаю, и свидетельствую, о том, что видел. А вы не верите Мне… Найду ли Я когда–нибудь веру на земле?
Теперь в Его словах зазвучали боль и сомнение. Его руки, воздетые при восклицании, безвольно упали, губы распустились, придавая лицу выражение горестной мольбы. В какое–то мгновение мне показалось, что передо мной нищий, выставляющий свою нищету напоказ прохожим. Казалось бы, Его слова были обращены ко мне, но помимо меня Он бросал их в темный невидимый за стенами комнаты город, в огромный мир:
— Я говорю вам о земном, и вы не верите. Как поверите, если буду говорить вам о небесном? Никто не восходил на небо, как только сошедший с небес Сын Человеческий, Сущий на небесах.
Я почувствовал дрожь. О, эта бездна за каждым Его словом! Не со мной Он говорил, и не на меня Он смотрел. Его взгляд был устремлен в бесконечность, а спокойный звучный голос с каждым словом набирал силу. Словно это был вызов, брошенный кому–то невидимому, завершение таинственного спора. Я робко, украдкой взглянул Ему в лицо, так и не разумея, о чем Он говорит. Да и кто бы понял? Его мысль не вмещается в слово… Так говорит либо мудрец, либо безумец… Родиться заново? Как? Значит ли это, что нужно что–то познать? Понять? Открыть? О чем Он говорит? Я только одно чувствовал: до чего глупо было мое замечание о старике, который должен превратиться в младенца. Он–то, по видимости, подразумевал некую великую духовную тайну. Может, Он принадлежит к секте ессеев? Или Ему открылся доступ к великой мистерии духа?
— Однако, — продолжал Галилеянин, — надо, чтобы сначала Он был вознесен, как Моисей вознес медного змея в пустыне у подножия горы Гаризим. Всякий, кто на Него взглянет и уверует, — не погибнет, а родится для вечности. Ибо так возлюбил Бог мир, что послал в него Сына Своего единородного. Не судить мир послал Его, а нести милосердие и любовь. Не обвинять и карать, а спасать и прощать. Кто отвратится от Него, тот сам себя погубит. Кто придет к Нему — тот будет спасен.
Не знаю, долго ли Он так говорил: я утратил ощущение времени. Я не отвечал, а только молча внимал Его словам, окончательно перестав понимать их смысл. Тем не менее, во мне зародилась уверенность, что, возможно, тайна, о которой Он говорил, — величайшая из всех тайн мира. Я по–прежнему не имел понятия, в чем она заключается, я чувствовал только ее значительность. Чудеса и Царство Божие… между ними существует какая–то связь. Царство Божие приходит с чудесами, а самое большое чудо — милосердие… Мало сказать «милосердие»; если правильно понимать Его слова, то «милосердие» даже частично не передает истинного значения этого свойства Всевышнего. Если уж Всемогущий — милосерд, то Он должен быть и самым справедливым. Допустим, можно быть абсолютно справедливым, но что значит быть милосердным? Справедливость знает свою меру. У «милосердия» такой меры нет. Истинная справедливость — одна, в то время как милосердие неизмеримо и безгранично.
Скамья подо мной дрожала, и мне казалось, что глинобитный пол уходит у меня из–под ног. Этот разговор расколол мир пополам: до этого я был человеком уравновешенным, с прочными взглядами на жизнь, чуждый сомнениям; теперь — я ни в чем не уверен. В меня вселилось какое–то беспокойство; все вокруг рассыпалось. Наверное, нечто подобное переживают умирающие: им кажется, что это не они покидают мир, а мир спадает у них с плеч и рассыпается, как свалявшийся, изъеденный молью плащ…
Я вздрогнул, когда Он поднялся со скамьи. Порывистым шагом Он подошел к окну, отодвинул задвижку, толкнул ставню, и она со скрипом отворилась. В комнату ворвался утренний свет, порыв ветра затушил догорающий огонек светильника.
— Свет пришел в мир, — сказал Он. В первую секунду я подумал, что Он говорит о занявшемся дне. Но Он имел в виду нечто большее.
— Люди боятся света и лучше чувствуют себя во тьме, которая скрывает их злые дела. Свет манит их, но они отворачиваются от него. Солнце ищет их, но они выбирают тень.
Он закрыл лицо руками, постоял так с минуту, потом оперся об оконную раму. За окном была зелено–белая стена Офела, отливающая на солнце. Затихающий ветер шевелил ветви деревьев. Силуэт Человека с раскинутыми руками казался пересечением двух путей. Сверху со стороны Храма доносился стеклянный звон серебряных труб, которыми левиты приветствовали новый день.
Он так и не повернулся ко мне, все продолжая стоять, как верный, читающий молитву. Потом произнес тихо:
— В дне только двенадцать часов. Потом… — я снова почувствовал боль в Его словах, — потом… высоко… высоко… чтобы все…
Вскоре я ушел. Я ничего не сказал Ему о Руфи. Не смог…
Однако, оказавшись дома, я немедленно пожалел об этом. Здесь все утрачивает смысл по сравнению с ее болезнью. Это словно заноза в ноге, поначалу она просто мешает, а потом становится проклятьем. Я упустил случай… Что дал мне этот разговор? Я наслушался бессмысленных, а скорее всего, попросту безумных речей. К примеру, узнал, что я должен родиться заново… И это все! Какая связь между этим странным советом и здоровьем Руфи?