Шрифт:
Не севрюгой, не балыком, не соленой семгой, а кровью.
А может, и севрюгой, и белугой, и осетром, и икрой, и балыком?!
И это только сон, и он сейчас проснется у костра, и обведет глазами верблюдов, и ветер отдует воловью шкуру от входа в палатку, и далеко в ночи, на крепостной городской стене, разнесется клич третьей стражи: «Оэ-э-э-э! Оэ-э-э-э-э!»
Нет. Не сон. Жизнь. Все слишком настоящее.
— Валим! Пора! Ты! В Багдаде все спокойно?! Или как?!
Ствол уперся Иссе в бок. Он отвел рукой черное железо.
— Нет, — сказал он спокойно. — Не спокойно. Неспокойно в Багдаде.
— Что ты мелешь! — Лицо Шуни стало вспучиваться мелкими подкожными рисинами, будто на глазах — прыщами покрываться. — Что…
И тут Исса сказал медленно и внятно, и громко, чтобы все слышали:
— Вы никогда больше не будете воровать. Вы никогда больше не будете убивать.
— Что-о-о-о-о?! — Шуня выше поднял револьвер. — Вы все слы-ы-ы-ы-ы…
— Вы сейчас внесете обратно в дом все вещи и деньги. Вы вынесете из дома вон, на снег, людей, которых вы сейчас убили. Вы положите их на снег лицом к небу, — продолжал Исса. — Вы вытащите на снег из дома старый шкаф, разломаете его на доски и из досок сколотите мертвым гробы. И вы понесете мертвых в гробах на кладбище, оно здесь у вас совсем рядом. И я пойду с вами. И вы будете копать мертвецам могилы. И похороните их. И встанете на снег на колени и помолитесь за них. И больше никогда, никогда не убьете. И не украдете. Никогда. Никогда.
— Идио-о-о-о-от! — шепотом крикнул Шуня. Револьвер в его руке прыгал. — Сам моли-и-и-ись! Перед сме-е-е-е…
Шуня озирался по сторонам. Творилось непонятное. Напарники белели хуже снега. Прозрачными, призрачными становились лица их. Иной человек валился боком на снег, будто кто отравил его. Корчился в кашле. Слюна тянулась изо ртов белыми плетями. Кто-то бил себя по голове, будто бил в барабан. Катались по снегу. Живые бочонки. Пустые коньячные бутылки. Пустые банки из-под красной, черной икры. Пустые кости и кожа, а под ними — впервые освобожденный дух; и очень больно это оказалось. Кто-то вскочил со снега. Пьяно, жутко смеялся. Кто-то уже пауком полез обратно в окно. И оконная створка слюдяным, серебряным флагом дергалась на ветру, моталась.
— Черт! — крикнул Шуня и выстрелил в воздух. — Куда!
Не слушали его. Не слышали. Глядели только в лицо Иссе. Пятились. Ползли по снегу, протягивая руки к ногам Иссы, трогали крючьями пальцев его ноги. Его нищие, грубо подшитые войлоком и свиной кожей катанки.
И уже тащили, выталкивали из окна минуту назад убитых людей — маленькую девочку и, верно, ее мать, длинноволосую молодую женщину с лошадино-длинным лицом, и голые, худые ребра женщины меж клочьев изодранной в последней борьбе рубахи сверкали в лунном свете деревяшками ксилофона, а труп девочки испуганно, грубо, как собачий мосол, бросили на снег, и вокруг мертвого ребенка образовалась белая, чистая пустота.
И так лежала убитая девочка в круге снега, как в круге света.
И убитая мать ее валялась рядом, в квадратной гробовой тени от навеса крыши.
И уже громоздко, угрюмо валился, падал из орущей немой пасти окна старый шифоньер, и сапоги и руки жестоко, будто опять убивали, разламывали на доски, как и было приказано, старое дерево, старую фанеру, старую березу и ель. И стучали молотки. И визжали пилы. Разыскали, на то они и воры, инструменты в кладовке. Мужчины в доме не было, он умер или ушел, а инструменты остались.
Шуня стоял с револьвером в руке. Тряслись, как у верблюда, что хочет плюнуть да не может, губы его. Черная повязка надвое рассекала лицо. Будто черный шрам или полоска черной, запекшейся крови.
— Что вы творите! Эй! Гады! Дряни! Я ж вас кормил! Поил! Это все… он!
Он давно догадался, кого тут надо убить.
— Этот приблуда во всем виноват!
Колобок поднял молоток, чтобы глубже заколотить гвоздь в самодельный гроб, и не опустил руку. Из шкафа, из ребра— стых досок выпала кукла. Фарфоровое личико; рыжие мочальные космы. Платье в горошек. Резиновые голые ноги. Кукла упала на снег перед коленями Колобка и хрипло сказала:
— Мам-ма!
Колобок заплакал. Из рук у него выхватили молоток. Гвозди входили в дерево на лютом морозе, как в масло. Шуня наставил револьвер в грудь Иссе и выстрелил.
Он выстрелил, и пуля, вылетев из дула, описала в морозном звездном воздухе огромный круг и снова влетела в черный круглый железный рот револьвера. Изумленно глядел Шуня на револьвер в своей руке. Перевел глаза на Иссу. Исса стоял смирно и тихо, босыми ногами на синем снегу, и грубую холстину плаща полночный ветер мотал, вил у него за спиной. А вокруг затылка Иссы вставало нежное, чуть видное сиянье. Как вокруг Луны в сильный, неистовый мороз, когда и дышать нельзя, и плакать тоже: слезы на морозе застывают. Все стынет: и кровь, и масло. Глаза стынут в орбитах.
— Так вот ты кто, — потрясенно сказал Шуня, и смех поздней, страшной догадки покривил его одноглазое лицо.
Трещины пошли по лицу его, как по разбитой яичной скорлупе. — А я-то…
— Брось револьвер, — просто сказал Исса.
— Ты мудреца искал, чтобы поговорить! А может, со мной поговорить бы надо!
— Говорю с тобой.
— Говоришь! Да, говоришь! А говорить-то о чем?! Говорить-то больше не о чем! Все уж сказано! Сказали всё! И я! Всё! Сказал!
Исса видел, как ходит ходуном его рука, сжимающая оружие. Шуня размахнулся, чтобы бросить револьвер на снег, Исса это видел. Да будто толкнули Шуню под локоть. Он криво развернул руку, выставил углом локоть, ветер отпахнул полу его могучего толстого тулупа, он, будто пацан — леденец, засунул дуло себе в рот и нажал курок.