Шрифт:
Почти в каждый свой приезд к Гитовичу я либо встречал у него Анну Андреевну, либо вместе с ним отправлялся к ней.
Однажды Ахматова пришла к Гитовичу с только что присланной из издательства версткой «Бега времени», пришла посоветоваться. Я не стал мешать, но краем уха прислушивался к разговору. Он показался мне настолько интересным, что я попытался застенографировать его.
Гитович. У вас было, если память мне не изменяет, так:
И на гулких дугах мостов, И на Волковом старом поле, Где могу я плакать на воле В чаще новых твоих крестов.Это же — хорошо! Зачем вам понадобилось исправлять?
Ахматова. Где это вы видели кресты на братских могилах?
Я смотрю на Гитовича и вижу, как меняются краски на его заросшем щетиной лице: лукавую улыбку стирает то ли смущение, то ли восторг.
Гитович. До гробовой доски не додумался бы… В самом деле, было не очень точно.
Ахматова. Я и поправила… Давно, лет шесть назад. Теперь — «Над безмолвием братских могил».
Гитович. Мне хотелось бы увидеть всю строфу.
Ахматова протягивает ему машинописную страницу.
Еще одна встреча.
Я должен был сделать для «Литературной газеты» беседу с Ахматовой. Советуюсь с Гитовичем. Заранее обдумали вопросы. Идем к Ахматовой.
— Он хочет написать про наш спор насчет «Онегина», — без всякого вступления и совсем не по «сценарию» начинает Гитович.
— Что за кавалерийский наскок, — отшучивается Ахматова. — Не забывайте, что я — старуха.
Гитович выключается из разговора, но ненадолго.
— Знаешь, вот эта печка — самая патриотическая, — обращается он ко мне, а говорит, видимо, только для Ахматовой. — Она свалилась на американца, который пришел терзать Анну Андреевну.
Анна Андреевна смеется вместе с нами.
— Это было ужасно… Я ведь плохо слышу, но, наверное, был страшный грохот.
Время идет, а я не знаю, как приступить к делу. В голове вертятся две ахматовские строки, которые припомнил, готовясь к интервью. Я произношу их:
«Онегина» воздушная громада Как облако стояла предо мной.— Это облако, по убеждению Анны Андреевны, — замечает Гитович, — является только раз и только одному поэту.
— Вы опять за свое, — прерывает Ахматова. — Зачем возвращаться к тому, что уже давно ясно?
— Не очень. — Гитович явно хочет поработать на меня, но хитрит столь очевидно, что мне приходится вмешаться. Я тоже не по «сценарию» задаю Анне Андреевне вопрос о том, что она думает о жанре поэмы: ведь раздаются голоса, что он устарел…
— А напечатают? Разве это всем интересно?
Я вижу, что вопросы чисто риторические. Просто Анна Андреевна собирается с мыслями.
— Александр Ильич говорил вам о «доброжелателях», которые всячески советовали мне не заканчивать «Поэму без героя»? Предостерегали: конфуза бы не потерпеть. Я понимала их заблуждения.
Анна Андреевна говорит о том, что Пушкин нашел для «Евгения Онегина» особую 14-строчную строфу, особую интонацию. Счастливо найденная форма способствовала успеху «Онегина». Казалось бы, она должна была укорениться в русской поэзии.
— А вышел «Евгений Онегин» и за собой опустил шлагбаум. — Анна Андреевна поднимает и опускает пухлую кисть. — Кто ни пытался воспользоваться пушкинской «разработкой», все терпели неудачи. Даже Лермонтов, не говоря уже о Баратынском. Даже, позднее, Блок в «Возмездии». А Некрасов понял, что нужны новые пути. Тогда появился «Мороз, Красный нос». И Блок нашел новую форму для «Двенадцати», когда на улицах революционного Петрограда услышал новые ритмы, новые слова…
— Овладеть формой — радость дилетантов, ремесленников, — не унимается Гитович. — Расковать ее — значит приобрести призрачную свободу.
— Ну, кто же принимает в расчет ремесленников!
— Но, признайтесь, вы против традиций?
Гитович начинает развивать свою мысль о том, что талант таланту — рознь. Малый талант всегда хочет чем-то выделиться, чем-то отличиться, то есть быть с самого начала непохожим. Большой — об этом просто не думает. Он не боится подражания по той простой причине, что он вообще ничего не боится. Черты преемственности у гениальных поэтов видны так отчетливо потому, что они этой преемственности не скрывали.