Шрифт:
И, тем не менее, комаровское житье-бытье было для Гитовича порой напряженной работы. Именно в это время он пишет стихи, свидетельствующие, что талант его достиг новых вершин.
Если попытаться кратко сказать, что это за стихи, о чем они, то лучше всего воспользоваться словами самого поэта: это стихи о «подвигах души». В стихах об артполке и Средней Азии фон еще нередко заслонял главное. В стихах о войне информация о ратных делах оказывалась по своему содержанию столь яркой, что для главного — показа подвига души, подвига мысли — порой не оставалось «жилой» площади. В послевоенных стихах он часто вспоминает фронт, но теперь его интересуют не боевые эпизоды как таковые. Идет осмысление пережитого, война — лишь своеобразный трамплин, оттолкнувшись от которого мысль устремляется в сегодня и в завтра.
Нам дан был подвиг как награда, Нам были три войны — судьбою, И та, четвертая, что надо Всю жизнь вести с самим собою. От этой битвы толку мало, Зато в душе у нас осталась, Сопротивляемость металла, Где нету скидок на усталость.Сложные перипетии этой «четвертой» войны составляют главное содержание последних книг Гитовича. «Четвертая» война идет за торжество того, что в программе партии названо моральным кодексом строителя коммунизма. Ленинские идеи, к которым постоянно обращается поэт, подобно рентгеновским лучам, насквозь просвечивают все, к чему он обращается, и прежде всего — духовный мир человека. Поэт ни на шаг не сходит с позиции, которую он выбрал, вступая в литературу. Это постоянство позволяет ему обрести цельность — поэтическую и человеческую.
Для него поэты — представители армии «воинов справедливости», они должны обладать уменьем видеть «сквозь грим».
Есть мир Таких понятий и предметов, Такого самомненья Торжество, Что только Племя грозное поэтов, Быть может, в силах Одолеть его.Когда писались эти стихи, я работал над книжкой о Борисе Лихареве. Естественно, что обратился за помощью к Гитовичу: ведь они были старыми друзьями, и воспоминания Александра Ильича могли бы пригодиться мне для правильного воссоздания обстановки «Смены», их совместной поездки по Средней Азии. Но Гитович говорил о событиях, отстоявших от нас на расстоянии в добрых тридцать лет, так, будто та борьба, которую они тогда вели, не окончилась, а только несколько видоизменилась.
— Знаю, ты, конечно, захочешь писать о борьбе с басмачами, — говорил он. — Что же, это была борьба не на жизнь, а на смерть, и в ней, как на киноэкране, проецировались две главные и непримиримые силы: советская власть, свобода, раскрепощенность души, с одной стороны, и все, что несет капитализм: рабство и угодничество, кровь и слезы, обман и насилие — с другой. Басмачи были лишь статистами. Мы по неопытности приняли тогда статистов за премьеров. А ездивший с нами Юлиус Фучик, в отличие от нас знавший про капитализм не понаслышке, увидел больше нас. Он написал серию очерков о торжестве новой жизни в Средней Азии, и каждый очерк был направлен против главного врага — равнодушия. Он увидел то, что для нас примелькалось, стало привычным, как увидел и холодок у некоторых к нашему великому делу, тот холодок, который потом вывел из наших рядов не одну сотню бойцов.
Обостренное чувство правды двигало Гитовичем, и далеко не всегда оно приносило ему лавры. Наоборот, прямота отпугивала, честное замечание воспринималось как проявление недоброжелательности. Тем не менее, поэт не хотел и не пытался изменить свой характер.
Да, у него не было сил принимать участие в дискуссиях, заседать в редколлегиях журналов. Но он пристально следил за тем, что пишут другие.
Как-то зимой мы с М. Дудиным навестили Гитовича в Комарово. Пришли неудачно: Гитович спал. Но едва мы сошли с крыльца, как за нами кинулась его жена:
— Вернитесь!
Александр Ильич встретил нас в прихожей, затащил в комнату. Он был искренне рад встрече.
Когда-то давно, еще на фронте, он читал мне на память дудинских «Соловьев» и говорил, что талантливость автора «прет» из каждой строки.
Он сохранял доброе отношение к Дудину, хотя теперь одобрял далеко не все, что писал поэт. Ему казалось, что Дудин торопится печатать стихи, которые еще не перебродили в нем, порой довольствуется не вином, а тем, что грузины называют маджаркой.
— Ты же знаешь, Миша, я люблю твои стихи, — не успев усадить нас, сказал в тот вечер Гитович. Он начал цитировать стихи, несколько дней назад опубликованные в «Ленинградской правде». — Хорошо, — ничего не скажешь, хорошо. Но тем досаднее, Миша, что рядом с отличными стихами — встречается игра в слова.
Вскоре Дудин ушел.
— Обиделся, наверное, — сказал мне Гитович. — Я знаю: обиделся. Мы редко встречаемся, и мне следовало бы помолчать. Но я не могу молчать, когда вижу, что стихи потерпели ущерб от торопливости. А Дудина люблю.
Еще больший протест вызывали в нем стихи неискренние, написанные не потому, что их нельзя было не написать, а потому, что с помощью их поэт рассчитывал как-то устроить свои дела. Таких авторов Гитович открыто презирал.
В стихотворении «Поэту» он заметил:
Ты был правдивым — Будь еще правдивей, Здоровьем и болезнью — справедливей, Будь — чтобы мимо века не пройти — Архиепископом великой правды: Теперь тебя читают космонавты, А с малой правдой им не по пути.