Шрифт:
Мы различали врагов по форме: немцы, румыны, хорваты… Если черная форма, все черное: брюки, пилотки с черепом — это эсэсовцы. Но даже их мы так не боялись, как венгров и хорватов. Нет более жестоких наций! Я запомнила это на всю жизнь. У них мания такая — убивать, ни за что. Если хорваты проходят — они обязательно кого-нибудь убьют, ткнут кинжалом, изнасилуют. Население добивали в основном хорваты. Живот могли распороть, голову снести.
Собачки в окопы прятались — они их расстреливали. У нас был любимый песик — рыженький такой, умный. Нина принесла его маленьким щенком, когда уезжала в Ленинград учиться: «Мама, оставь». Он подрос уже, пушистый был, мы с ним играли… Единственная радость детская… Он на хорват гавкнул. Они сперва в него выстрелили, а потом дострелили — в рот.
Вспоминая о том времени, не могу не сказать о Владимире Николаевиче.
Это был мамин знакомый. Он из Ленинграда, во время войны вместе с заводом эвакуировался в Сталинград. Жена его вместе с дочкой погибла в блокаде, сын был на фронте.
А так как мама в «Энергосбыте» вела промышленные предприятия, Владимир Николаевич пришел оформлять свой завод к ней. И мама ему так понравилась! Он стал заходить к нам домой. Интеллигентный человек. Читал на французском языке. Знал Куприна — тот когда-то служил в его части.
Сам Владимир Николаевич закончил морскую академию. Все учебники того времени по судостроению — написали его бывшие однокурсники, они стали учеными. И у Владимира Николаевича тоже имелись свои труды.
До революции у его семьи был дом в Петербурге, на проспекте Римского-Корсакова — дом занимал весь квартал, и переходил на другую улицу. Владимир Николаевич рассказывал, какие там проходили балы…
Он приносил нам мороженое — чашку с верхом. У мамы появилась — тогда модно было — шубка длиной по коленки, сапожки на шнурочках, цвета кофе с молоком.
Но маме Владимир Николаевич не нравился. Он был старше ее на пятнадцать лет, а в то время никто не выходил замуж, если была такая разница. Это считалось позором.
Мама говорила:
— Я лучше буду воду с сухарями пить, и ходить в матерчатых тапочках, но за старика не пойду.
И вот когда самый-самый разгар войны был, темно, то немец в окоп забежит, то русский… Трассирующие пули, тонные бомбы вокруг сыплются, мы все в земле лежим… Соседи погибли: кого завалило, кому в дом — прямое попадание. И вдруг Владимир Николаевич сваливается в окоп. Мы думали — немец. Шляпа такая на нем…. И никакой поклажи: только две стопки книг шпагатом перевязаны — его труды. Он не мог их бросить…
Он позвал маму идти на переправу.
На улице ночь — тогда темно было сутками напролет. От дыма, от пожаров. Только видно, как трассирующие пули летят. Кромешная тьма… и он маму приглашает на переправу. А Волга вся красная от крови.
Мама говорит:
— Куда ж я пойду, у меня дети и бабушка…
Владимир Николаевич посидел, я помню — у него шляпа лежала на коленях, и рядом — две стопки книг. Пот с него катился градом — вот такой величины капли. Он все время вытирал их. Посидел и ушел. И мы его считали погибшим. Бабушка молилась за упокой.
А потом, годы спустя, в Астрахани — я его увидела. В морской форме. Я подошла к нему как к родному. Такая встреча была!
Он говорил:
— Мамочка твоя сама виновата, я ей предлагал вас поставить на ноги. Она мне категорически во всем отказала.
Февраль 43-го… Мороз… Вши… Когда я годы спустя поехала учиться в Астрахань, у меня такое тело было… Там, где вши кусали — глубокие рубцы, все выедено. Эти участки не загорали. Все тело шоколадного цвета, а те места белые. Как в анекдоте про девушку с веснушками: «Вы что, красавица, через сито загорали?»
В бане меня окружали женщины:
— Чем ты больна? Да разве тебе можно мыться вместе со всеми?
Я потом ходила мыться только в номера.
И вот пришли наши. Солдаты варили похлебку, заправленную мукой. Она была белого цвета. Разливали в кружки, кормили… А с нас прямо в похлебку падали вши. Тогда приехали деззстанции на машинах, с душевыми установками. Там было тепло. Нас раздели, выкупали, а вещи прокалили так, что никто не узнавал свою одежду. Она вся стала темно-коричневого цвета и долго пахла жареным. Мне спалили бобриковый воротник у пальто.
Часть населения вывезли за город — туда, где уцелели дома. А потом люди стали возвращаться. Жили в подвалах. Еще строили много бараков, как для скота. Там были нары. Начали проводить электричество. Город оживал.
А бабушка в 1944 году умерла от пневмонии. Был такой холод! А лекарств — никаких. И она погибла. Месяц ровно проболела. Уже ничего не могла есть, даже пить не могла. Тетя Поля ей пыталась влить воду, а она отворачивала голову…
Все было разрушено — никаких учебных заведений. Потом на окраине города открыли одну школу. Кое-как отремонтировали здание, окна закрыли фанерой. В классе сидишь — замерзаешь. Писали перьями, макая их в разведенную краску — на обрывках бумаги, на газетах…