Вход/Регистрация
Перевод с подстрочника
вернуться

Чижов Евгений

Шрифт:

«Любовь – это власть, – объявил как-то Касымов в кафе на “Пролетарской”. – След – отпечаток власти. Не зря ж было сказано: “Положи меня, как печать, на сердце своё”. Политика – тоже власть. Разница между ними только в том, что влюблённый хочет заклеймить собой одного человека, выделив его этим из прочих, тогда как политик – весь свой народ. Политическая власть всегда направлена на целое, власть любви – на исключение из него. Любовь утверждает исключение, политика исключений не терпит».

Поэты заспорили между собой (Касымов, высказавшись, умолк), некоторые соглашались с Тимуром, другие возражали, о любви отзывались как можно пренебрежительней, о власти и подавно, кто-то, перекрикивая остальных, стал читать свои новые стихи, но его перебил Владик Коньшин.

– В-в-врёшь! – произнес он, обращаясь к Тимуру с едва скрытой ненавистью и в то же время просительно, как показалось Печигину, заглядывая ему в глаза, словно надеялся, что тот сам признается во лжи.

Но Касымов только усмехнулся в ответ. Коньшин был не согласен с ним всегда, что бы он ни сказал, и постоянно порывался спорить, то и дело себе противореча. Тимуру ничего не стоило продемонстрировать эти противоречия, но Владик не сдавался, упрямо путался в своих возражениях и заикался все яростней и безнадёжней. Он острее других завсегдатаев кафе на «Пролетарской» чувствовал пренебрежительную иронию Касымова по отношению к ним, угадывал в нём посланца из тех мест, которых его – Владика – стихи никогда не достигнут, где ни одно из написанных им слов ничего не значит. Само по себе присутствие Касымова ставило под вопрос всё его творчество. Сколько бы щедрый на похвалы Тимур им ни восхищался, чуткий слух Коньшина легко различал в этом преувеличенном восхищении насмешку. Там, откуда явился Тимур, ничего, кроме власти, не имело никакого значения. Владику было нечего на это возразить, извилистая ухмылка Касымова обесценивала все, что он мог бы сказать, и всё же он снова почти умоляюще повторил:

– Врё-о-ошь!

Тимур медленно помотал из стороны в сторону своей крупной головой на толстой шее с таким видом, точно отказывал в просьбе о помиловании.

В спорах Коньшина с Касымовым остальные были, как правило, на стороне Коньшина, хотя правота почти всегда была за Тимуром. Не один Печигин считал Владика самым талантливым в их компании, это было почти общепризнанным, так что Олегу оставалось только удивляться, как почти всегда и во всём не согласные друг с другом поэты здесь были на удивление единодушны. Одной из главных причин этого было, вероятно, то редкое наплевательство, с каким Коньшин относился к своим стихам, раздаривая их направо и налево, забывая и путая и не предпринимая ни малейших попыток печататься. Такое почти блаженное отсутствие честолюбия (скрывавшее, возможно, честолюбие гораздо более глубокое, чем то, которое можно удовлетворить журнальной публикацией или выходом книги) убеждало даже самых недоверчивых в подлинности его дара. Стихи его производили на первый взгляд впечатление крайне небрежных, казалось, автор не владеет азами мастерства. Но очень скоро неожиданность образов и резкая, даже жутковатая парадоксальность, играючи переворачивающая всё, выглядевшее несомненным, покоряли читателя, и он забывал о внешних огрехах. Часто стихи Коньшина балансировали между дилетантизмом и совершенной заумью, никогда не срываясь ни в то, ни в другое. Они были запанибрата с самыми последними вопросами, а ещё больше – с той тьмой по ту сторону всех вопросов, которую уже не о чем спрашивать. В них было много недоделанного и случайного, но это только усиливало впечатление близости возвещаемой ими катастрофы. Они походили на шаткие постройки, начавшие рассыпаться задолго до окончания строительства, так что сквозь открывавшиеся провалы и проломы в лицо читателю сквозил черный воздух неотвратимой беды. Олег спрашивал себя, откуда приходило к Коньшину его темное вдохновение – ведь в житейском плане он был едва ли не самым удачливым из всех его знакомых: раньше других обрел свой голос и так же быстро получил признание друзей, женщины в нём души не чаяли, а родители уехали в Канаду, оставив ему трехкомнатную квартиру в районе «Курской». Этот район, полный ожидающих сноса старых выселенных домов с выбитыми окнами, где ночевали бомжи с Курского вокзала, как нельзя лучше подходил Владику. Часто навещавший его Олег с трудом мог представить Коньшина живущим в другом месте. Владик любил бродить по оставленным хозяевами квартирам, рыться в завалах хлама, где выискивал никому, кроме него, не нужные вещи и брошенные, отсыревшие книги, которые запоем прочитывал. Оттого ли, что всё самое важное досталось ему легко и даром, или по другой, неизвестной причине, он ничем, кажется, особенно не дорожил: ни восхищением друзей, ни женщинами, ни собственными стихами. На похвалы реагировал обычно уклончивой улыбкой и неизменным: «А давай-ка лучше дерябнем!» Это улыбку можно было понимать и так, что он сам лучше всех знает, что ему удалось, а что нет, и так, что не твоё это дело – судить о его стихах. Его лёгкое, можно даже сказать, дружелюбное равнодушие к тому, что другие привыкли считать важным, отдаленно напоминало подчёркнутое равнодушие ко всему здешнему Касымова, но за спиной у Тимура был Коштырбастан, где, если ему верить, все было иначе, за Коньшиным же не было ничего, кроме квартала выселенных домов возле «Курской», из чьих выбитых окон задувал в его стихи сквозняк покинутости и разрухи. Поклонники и особенно поклонницы хранили листки с его стихами, вырванные из школьных тетрадок в клетку (с компьютером Владик не дружил), и до хрипоты спорили, какой из многих вариантов одного и того же стихотворения лучше, а сам Коньшин, присутствуя при этих спорах, и не думал вмешиваться, как будто ему вообще было всё равно: сидел себе тихо в углу и рисовал на салфетке какой-нибудь крылолёт или профиль Хлебникова. У него случались депрессии, во время которых он не раз и не два порывался уничтожить всё написанное. Тогда Владика старались не оставлять одного, прятали от него колюще-режущие предметы (запястья Коньшина хранили следы нескольких решительных попыток распрощаться с жизнью). К счастью, всегда находилась преданная поклонница, готовая взять на себя заботу о поэте, даже предвидя, что никакой благодарности ей за это не будет. С женщинами Владик не церемонился, зная, что ряды его поклонниц не уменьшаются. Он был некрасив той сложной и тонкой внешней непривлекательностью, которая часто возникает от смешения многих кровей, но женщины этого как будто не замечали. К тому же, некрасивый в жизни, Владик на удивление хорошо выходил на фотографиях. На какую ни взгляни, сразу становилось ясно, что на ней, с очередной музой в обнимку и ветром в кудрях, запечатлён настоящий поэт. Эти снимки, которым предстояло явить Владика потомкам, и были, подумал однажды Печигин, словно взгляд из будущего, видящий сквозь неудачное сочетание черт подлинный и неслучайный облик. Коньшин вообще жил так, точно будущее уже у него в кармане и о своём месте в нём можно не беспокоиться. Он и не беспокоился. Будущее удерживало его от увязания в сегодняшних дрязгах, обидах и сплетнях, оно как будто подсказывало ему многие поступки, вроде бы пустяковые, но словно рассчитанные на абзац-другой в воспоминаниях современников. (Кто же мог знать, что время для этих воспоминаний придёт так скоро?)

Вот и тем вечером в кафе Коньшин совершил неожиданно поступок, запомнившийся Печигину надолго. Со словами: «Ведь врёшь же!» – он перегнулся через стол и, протянув руку, ущипнул Касымова двумя пальцами за рыхлую щеку. А потом, прежде чем тот опомнился, ввинчивающим движением вогнал ему указательный куда-то в низ живота. Тимур поперхнулся пивом и весь заерзал, как будто Коньшин добрался до какого-то тайного, невыносимо щекотного места, заколыхался, зашёлся смехом и замахал руками: мол, всё, всё, ладно, сдаюсь, твоя взяла. Остальные за столом тоже засмеялись. Владик обернулся к Печигину и победоносно подмигнул.

Олегу Коньшин отводил тогда роль своего преданного ученика, что льстило Печигину, выделяя его из прочих завсегдатаев кафе на «Пролетарской». Кажется, Коньшину и в самом деле нравилось кое-что из того, что писал Олег, иногда он повторял на разные лады отдельные его строчки, качал головой, случалось, облизывая при этом красные губы своего большого рта, точно пробовал слова на вкус. Как-то раз сказал:

– Я знаю, ты пойдёшь дальше меня. Поднимешься выше, куда мне уже не успеть… Как говорил один советский классик другому, таланта у меня больше, но твой бес сильнее. Этот твой друг степей… кто он там, удмурт или киргиз…

– Коштыр.

– Ну, коштыр – сильный бес!

– Да ладно, какой он бес, я его со школы знаю…

– Можешь мне поверить, у меня на них нюх!

– Да ты бредишь!

– Ну и пусть брежу. На то я и поэт, чтобы бредить! – Коньшин делал вид, что принюхивается, подозрительно озирался кругом. – Чую, жирный бесяра!

В блуждавшей на худом небритом лице Владика непонятно к чему относившейся усмешке и заметном дрожании сигареты в пальцах Печигин безошибочно различал признаки очередного надвигающегося приступа депрессии, когда обычно лёгкий и безобидный Владик преисполнялся тяжёлого отвращения к себе и окружающим. Олега не удивило бы, если б в этом состоянии Коньшин и его принял бы за беса, – в такие дни от него можно было ожидать всего, понять, говорит он всерьёз или мрачно дурачится, было невозможно. Прежде нравившиеся ему стихи Печигина он объявлял бессмыслицей, чьё место в мусорной корзине, да и к собственным был не мягче.

Но Олега это не обескураживало. Ему писалось тогда много и легко, и так же легко готов он был отказаться от стихов, признанных неудачными. Пока Полина была с ним, ему во всём сопутствовала лёгкость, не свойственная Олегу ни до, ни после неё. Вдохновение приходило к нему в самые неожиданные моменты, заставляя то проезжать свою остановку в метро, то блуждать в трёх соснах соседнего с домом лесопарка, то надолго замирать, скрючившись на кухонной табуретке или на краю кровати. Особенно нравилось ему сочинять на балконе, выхватывая слова (как написал он однажды) из клювов пролетавших мимо ласточек, извлекая их из блеска стёкол соседних домов, из шелеста пыльной городской листвы, из гудков машин внизу и прилаживая друг к другу чаще по звучанию, чем по смыслу. Единственным местом, где Печигин никогда не работал над своими стихами, был его собственный письменный стол. Как будто вдохновение делало его чужим в своей квартире, случайным гостем, стесняющимся занимать место хозяина и пристраивающимся абы как где попало.

Зато за столом он целыми днями просиживал над переводами. Начав заниматься ими только ради заработка, Печигин постепенно увлёкся, перестал смотреть на них как на халтуру, брал всё новые заказы, пока наконец не обнаружил, что уделяет им куда больше времени и сил, чем стихам. Каждый автор, за которого он брался, требовал не просто понимания, но погружения в свои ритмы, в свой способ видеть и чувствовать. Ни один перевод не получался с наскока, любой начинался с того, что ничего не выходило, пока не удавалось вжиться в автора, ощутить в каждой строке его особый пульс. И тогда с Печигиным начинали происходить вещи, в которых он сперва сам не решался себе признаться. Переводя Байрона, он стал хромать, поначалу едва заметно, потом всё сильнее, так что пришлось в конце концов идти к врачу. Врач отправил Печигина на рентген, прописал специальную лечебную стельку и таблетки для укрепления суставов, но ничего не помогало, пока Олег не закончил перевод – тут и хромота разом прошла. Взявшись за Дилана Томаса, он бился над его стихами, пока не запил – внезапно и надолго. Ему, конечно, и раньше случалось поддавать, но всё-таки прежде он знал свою меру. А тут вошёл в настоящий запой, пил с кем попало, приходил домой на бровях, мочился мимо унитаза, скандалил с Полиной, потом, в ужасе, что она уйдёт, вымаливал прощение, размазывая по лицу пьяные слёзы. Зато и перевод в промежутках между загулами летел как на крыльях. Приходилось бороться с похмельем и дрожью в пальцах, но в мыслях была полная ясность, что имел в виду Томас в своих самых тёмных стихах. Наконец перевод был завершён, и в тот же день тяга к спиртному сошла на нет, как будто и не было, даже отмечать конец работы не хотелось. Полина смотрела на Печигина с недоверием – она уже почти смирилась с тем, что живёт с алкоголиком, очевидно, считая пьянство неизбежной составляющей призвания поэта.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: