Шрифт:
– Это джийда, – объяснила Печигину Динара. – Она специально для запаха.
Динара тоже время от времени засыпала, роняя голову на грудь. Наверное, минувшей ночью ей пришлось поработать, решил Печигин. Вспомнив, что Динара учится в аспирантуре финансового института, Олег расспрашивал её об экономике Коштырбастана: правда ли, как утверждают некоторые, что страна катится в пропасть? Ничего подобного, убеждённо отвечала Динара, есть, возможно, некоторый спад, но это временное, преодолимое явление. Благодаря жёстким мерам возглавляемого Народным Вожатым правительства почти искоренена коррупция, замедлился рост безработицы, страна производит всё больше собственной продукции, всё меньше зависит от импорта… Динара говорила взвешенно и уверенно, но, когда её подбородок вновь опускался на грудь и она начинала тяжело сопеть сквозь сон, Печигин прежде всего думал о том, каким образом Зара с первого взгляда угадала в ней проститутку? И так же ли это очевидно остальным коштырам или здесь проявилась особая ревнивая проницательность?
Автобус тряхнуло, Динара наклонилась в сторону Печигина и, не просыпаясь, положила голову ему на плечо. Её губы шевелились во сне, иногда чуть причмокивали, точно она сосала конфету. Её вытянутое, спокойное во сне лицо было облито лежащим на губах, на щеках и скулах светом, как пирожное глазурью. Олег улавливал исходивший от неё едкий телесный запах, не заглушаемый ни джийдой, ни духами, и гадал, её ли это собственный запах или клиента, с которым она провела эту ночь. Долгая автобусная тряска и чередование засыпаний с пробуждениями сблизили их, и Печигин не удивился, когда обнаружил, что голова Динары лежит у него на плече уже с открытыми глазами. Автобус проезжал какие-то развалины на одиноком холме, разрушенные так основательно, что трудно было понять, остатки ли это доисламского капища, средневековой ханаки или колхозного клуба, взорванного в последнюю войну. Проводив их взглядом, Динара сказала:
– В детстве говорили, что в таких холмах есть подземные ходы, ведущие к сокровищам Тамерлана. Несколько раз мы с мальчишками лазили по ночам их искать.
– А зачем по ночам? Почему не днём?
– Наверное, чтоб страшнее было. Будто бы эти ходы только ночью открываются. А стерегут их джинны. Но с ними можно договориться, и тогда они всё покажут. – Динара прищурила свои густо обведенные черным глаза и добавила: – Там было очень-очень жутко!
Она прямо-таки соблазняет меня всей этой тысячей-и-одной-ночью, подумал Печигин. И задал вопрос, рано или поздно возникавший у него в разговоре с любым из местных:
– Ты в это верила?
Динара усмехнулась и покачала головой:
– Не особо. Я и в детстве была очень разумной девочкой. Мне просто нравилось с мальчишками в их игры играть. Я гордилась, что они меня с собой берут. А ни в клады, ни в джиннов я никогда всерьёз не верила.
В её улыбке было что-то заговорщицкое – мол, тебе одному признаюсь по секрету. И это действительно делало её для Печигина понятней и проще. Многоцветная коштырская сказочность, такая же привычная местным, как и раскалённая на солнце тусклая реальность, начинала его утомлять. От людей, чьё сознание открыто в глубину этой инфантильной метафизики, непонятно было, чего ожидать (даже Зара не была тут для Олега исключением). «Похоже, эта проститутка, – думал Печигин, глядя на красивое удлинённое лицо Динары, – самый близкий мне здесь по взгляду на жизнь человек».
В посёлке под названием Комсомолабад нужно было делать пересадку. Вместе с толпой пассажиров выбрались из автобуса, Олег остался сидеть в тени навеса, а Динара пошла в глубь автовокзала выяснять, когда будет машина до «Совхоза имени XXII съезда КПК (Компартии Коштырбастана)», где жила её сестра, – конечной цели путешествия. Перед Олегом была окружённая торговыми рядами небольшая площадь, где разворачивались, воняя бензином, замызганные автобусы и маршрутки. Здесь уже было не встретить, как в столице, русских или хотя бы татарских лиц (татары для коштыров тоже были «европейцами»). Все женщины были в национальных платьях, любая коштырка в юбке выше колен сразу привлекла бы внимание. Уезжающие и приехавшие, продавцы и покупатели громко переговаривались между собой, чтобы перекричать рёв автобусов, вокруг Печигина стоял оглушительный и непостижимый гвалт. Хотя Олег явно выделялся из толпы, никто его не замечал. Коштыры были увлечены своими делами, спешили занять места в машинах, накупить в дорогу воды и фруктов, толстая мать в малиновом платье тащила за собой упирающихся детей, раздавая им на ходу шлепки, даже стайка старых нищенок, клянчившая у всех подряд, миновала Печигина, не заметив, – коштырская жизнь была самодостаточна, занята собой, равнодушна ко взгляду со стороны. Точно так же, подумал Печигин, они не замечают Народного Вожатого, когда он гуляет инкогнито. И тут же ему представилось, как Гулимов одной летящей подписью под указом сметает с лица земли весь пыльный хаос этой площади, и здесь начинают возводить что-нибудь такое… сверкающее… из стекла и бетона… Олег не успел ещё толком вообразить, что же на месте президента он бы здесь построил (завод по производству химического льда? Хладокомбинат, вырабатывающий тонны мороженого? Горнолыжный трамплин с искусственным снегом?), как отчетливо ощутил напрасность этих затрат и усилий: здешняя жизнь не нуждалась в переменах. Усталость от бессонной ночи и долгой дороги сошла на него, накрыв площадь приглушающим звуки и ослабляющим яркость красок мутноватым облаком. Ему как будто заложило уши при погружении: он всё слышал и видел, но не так громко, не так резко. И в этой выключенности из окружающего заметней сделались его слитность и цельность: примерно так же, должно быть, выглядела площадь перед Олегом и сто, и триста лет назад, только вместо автобусов и маршруток были навьюченные ослы и верблюды. Но продавцы за дощатыми прилавками так же завлекали прохожих, матери волокли непослушных детей, а нищие просили подаяния – усталость почти бесконечного минувшего времени, в которую погружался Печигин, сгущала воздух настоящего, ослабляя пестроту и шум. Рождались и умирали поколения, но движения, которыми поворачивали перед лицом покупателя светящуюся гроздь винограда или похлопывали, одновременно деловито и ласково, бок дыни, оставались неизменными. Из них складывался узор местной вечности, хрупкий и нерушимый… Перемены всё-таки необходимы, думал Печигин, но проводить их надо осторожно, чтобы не порвать тонких связей, скрепляющих эту жизнь. Нужно дать людям работу, чтобы им не приходилось уезжать за границу. И эти разрушенные дома по дороге, всё ещё не восстановленные… столько лет прошло после войны, а там по-прежнему живут… это нехорошо… Тут смутный ход его государственной мысли был прерван визгливым злым криком:
– Верка, блядь, куда пошла, коза, блядь?!!
Четыре старухи-нищенки, повторно обходившие площадь, выискивая тех, у кого ещё не просили, направлялись прямиком к Олегу. Они были почти неотличимы друг от друга, в одинаковом замызганном рванье, в сползающих складками на щиколотки драных колготках, сквозь дыры в которых выглядывали коричневые детские коленки, с одинаковыми морщинистыми тёмными лицами, похожими на залежавшиеся мятые яблоки с гнилушками слезящихся глаз. Они передвигались семенящими шажками, беспрерывно переругиваясь беззубыми ртами, но всегда вместе, не расставаясь ни на секунду, как будто срослись в одно суетливое четырёхглавое существо, растерявшее все признаки пола и возраста, не говоря уже о национальности, надежно скрытой загаром. И только когда одна из них, замешкавшись, потерялась, другая позвала её вырвавшим Печигина из его транса криком, не оставлявшим сомнения, что перед ним – русские женщины. Как они очутились здесь? Как, чем живут в этой коштырской глуши?! Почему не уезжают отсюда?! Одна из них была в платке когда-то белого, а теперь неопределённого жёлто-серого цвета и, перед тем как начать клянчить у Олега, старательно убрала под него волосы, изобразила что-то отдалённо похожее на улыбку – и обратилась к Печигину на коштырском. Очевидно, ей даже в голову не могло прийти, что здесь, в Комсомолабаде, ей может встретиться соотечественник. А может, перебирая за день сотни людей, старухи просто давно не замечали их лиц. Олег торопливо, точно заразившись старушечьей суетливостью, полез в карман брюк, выгреб все, какие были, мелкие деньги – целую пачку мятых купюр – и всунул в протянутую грязную ручку, стараясь не глядеть нищенке в лицо, как будто это могло вызвать немедленное разоблачение – узнавание в нем соплеменника, – отчего взгляд соскальзывал вниз, на коленки в ссадинах, торчащие из колготок, которые были не только рваными, но и мокрыми. Получив деньги, старухи сразу же, не оглядываясь, засеменили прочь, пересчитывая их на ходу и ругаясь по-русски, оставив Печигина отходить от приступа вялого ужаса, медленно таявшего в груди, как лёд на жаре. Когда с бутылкой воды и билетами на следующий автобус вернулась Динара, он ещё не вполне оклемался и поглядел на неё так, что ей показалось, будто Олег её сперва не узнал.
Давно уже не существовало ни совхозов, ни Компартии Коштырбастана, но конечная остановка автобуса по-прежнему носила название «Совхоз имени XXII съезда КПК» – очевидно, для местных эти русские слова были пустым сочетанием звуков, которому они не придавали никакого значения, а поэтому и не видели оснований его менять. Здесь тоже была площадь, поменьше, чем в Комсомолабаде, и пустая – ни автобусов, ни маршруток, – тоже окружённая уже опустевшим к вечеру рынком. Лишь за одним из прилавков несколько стариков в чапанах пили чай. А посреди площади на невысоком, в человеческий рост, покрытом облупившейся штукатуркой постаменте стоял небольшой памятник. На постаменте не было написано ни слова, и Печигин не сразу понял, кто перед ним, а узнав наконец Ленина, обрадовался ему, как старому другу. В столице все памятники, напоминавшие об СССР, были давно снесены, и только здесь благодаря глубочайшему безразличию коштыров ко всему чужому, не относящемуся к их жизни, он уцелел – маленький, не больше школьника, но уже лысый, с бородкой и заметно азиатскими чертами лица, так что местные жители послесоветского поколения, возможно, принимали его за какого-нибудь деятеля коштырской истории. Он был выкрашен серебряной краской, и покатая лысина отливала посреди темнеющей площади последним слабым отсветом закончившегося дня.
В доме, куда привела Печигина Динара, было много женщин, занятых приготовлениями к свадьбе, но всё происходило как-то глухо, в полутьме, потому что электрические лампочки были только на кухне и в прихожей. Чтобы осветить комнату, отведённую Олегу, пришлось вывинтить лампу на веранде. Динара представила Олега своим родственникам, большинство из которых не говорили по-русски, они только вежливо улыбались, кивали, отводя глаза, и поспешно исчезали в темноте. Их было много, они толпились в дверях, и Печигин понимал, что не только не запомнит имён, но завтра не вспомнит уже и лиц. А между ними пробирались поглядеть на необычного гостя босоногие дети. Протиснувшись, они глазели на Олега беззастенчиво и открыто, как на диковину, пока их не уводили. Женщины тоже все были босые, поэтому ходили по каменным полам тихо, полумрак дома полон был шелестом их платьев и приглушёнными голосами. Наконец знакомство завершилось, Динара постелила Печигину несколько курпачей и ушла на кухню, к другим женщинам, оставив гостя на владевшего русским худощавого парня лет двадцати, связанного с ней сложной степенью родства, которую Олег так и не смог уразуметь. Рустем (так он назвался) первым делом заявил: