Шрифт:
В конце концов, физическая натура отца, хотя и довольно крепкая, не выдержала: работая без устали по ночам, он в половине сентября заболел серьезно. Тут-то явились к нему на выручку барон Дельвиг и Петр Александрович Плетнев, неоднократно доказывавшие ему на деле свое особенное расположение. Дельвиг привел к нему доктора-специалиста и снабдил отца заблаговременно значительным гонораром за подготовленные и предположенные журнальные статьи, а Петр Александрович, приняв также к сердцу физические страдания отца, который, не желая тревожить жену, не писал ей о своей болезни ни полслова, счел необходимым, тайно от больного, уведомить по почте от себя Ольгу Сергеевну обо всем подробно, вследствие чего она выехала из Михайловского немедленно и, возвратясь к мужу, окружила больного самыми нежными заботами.
Месяца через два отец поправился настолько, что мог приняться за труды с прежней энергией.
Плетнев, будучи семью годами старше дяди Александра – он родился 10 августа 1792 года, – любил Пушкина всей силой своей возвышенной души.
– Такие друзья, – говаривала мне моя мать, – рождаются веками. Едва ли кто любил моего брата в такой степени, как Плетнев, что и доказывал, можно сказать, беспрестанно; за то и брат платил Петру Александровичу такими же теплыми чувствами, делясь с ним задушевными тайнами наравне со мною, даже больше. Любя Александра, Плетнев был также искренно расположен к брату моему Льву и ко мне, показывал теплое свое сочувствие Николаю Ивановичу, а Дельвиг, в особенности Баратынский, Жуковский, князь Вяземский и Карамзин, видели в Плетневе образец всего высокого».
По словам матери, Плетнев был богат друзьями (il etait riche en amis); благочестивый христианин, примерный муж, отец, уважаемый всеми воспитатель и наставник юношества, он не знал, в течение всей своей жизни, не только ни одного врага, но и ни одного недоброжелателя. Петр Александрович безусловно ни о ком не отзывался резко и, будучи снисходительным к человеческим слабостям, всегда умел открывать в каждом хорошие стороны.
Однажды моя мать заметила Плетневу, что он, по всей вероятности, ради шутки изобразил себя в одном из своих стихотворений мрачным мизантропом, так как никогда общества не избегал, а, будучи приятным собеседником, слишком даже любил человечество. Эти стихи мать знала наизусть, никогда не могла вспоминать о них без веселой улыбки и выразила автору, что мысли, им изложенные, вовсе не «Плетневские», а скорее «кюхельбекерские». Плетнев на замечание Ольги Сергеевны сам рассмеялся.
Привожу, кстати, помянутые стихи, напечатанные в подаренном Ольге Сергеевне Дельвигом альманахе его «Северные цветы» за 1826 год:
Я мрачен, дик, людей бегу,Хотел бы иногда их видеть;Но я не должен, не могу:Боюсь друзей возненавидеть.Не смею никого обнять,На чьей-нибудь забыться груди;Мне тяжело воспоминать,Мне страшно думать: это люди…Говоря о Петре Александровиче Плетневе, не могу не сказать о нем несколько слов из моих личных воспоминаний.
Петра Александровича я имел счастие встретить в первый раз в 1849 году у моей тетки, вдовы поэта, Натальи Николаевны, – тогда уже Ланской, – на даче Строганова, близ Черной речки; будучи отвезен в Петербург отцом, который меня определил в закрытое учебное заведение, я провел в доме тетки все лето. В то время, как известно, происходила венгерская кампания, почему второй муж Натальи Николаевны, генерал-адъютант Петр Петрович Ланской, выступил в поход из Петербурга в западные губернии с вверенным его командованию лейб-гвардии Конным полком, а тетка, оказавшая мне приют, поселилась на Строгановой даче с детьми от первого и второго брака и с незамужней своей сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. [118]
118
А.Н. вышла впоследствии замуж за барона Фризенгофа.
Хотя я был весьма обласкан Натальей Николаевной, но отсутствие родителей, тоска о месте рождения, где я провел все детство, подействовали на мой характер: я подвергся ностальгии – в полном смысле слова ностальгии, которая промучила меня затем не один год.
При всяком удобном случае я удалялся в окружающий дачу небольшой садик мечтать о покинутом мною месте родины, воображать себе знакомые мне иные сады, иные дачи, дома, улицы, иную реку, причем нередко давал волю самым горьким слезам.
В одну из таких тяжелых минут, когда я сидел на скамейке под деревом и мучительно рыдал, закрыв лицо руками, меня потрепали по плечу и спросили доходившим до души, симпатичным, тихим голосом:
– О чем плачешь, бедное дитя?
Таковы были первые услышанные мною слова от приехавшего посетить тетку Петра Александровича Плетнева, в то время ректора Петербургского университета.
Я взглянул на его добрейшее лицо, бросился в объятия незнакомцу, и… пуще разревелся.
Петр Александрович сел рядом со мною на скамейку, выпытал от меня всю мою краткую биографию и, узнав, что я сын Ольги Сергеевны, удвоил утешения и отрадные мне ласки.
Плетнев остался у тетки обедать, а потом попросил у нее разрешения похитить на несколько часов четырнадцатилетнего меланхолика, чтобы разогнать его тоску на своей даче и возвратить мою личность назад под надежным, как он выразился, конвоем.
Плетнев нанимал тогда летом уже более двадцати лет одну и ту же дачу Кушелева, за Лесным институтом, у так называемой Беклешовки, в деревянном, довольно невзрачном по наружности, доме; этой даче он оставался верен, как помню, до 1855 года включительно.