Григорьев Аполлон Александрович
Шрифт:
Он хохочет злым смехом над моим отчаянием.
– Да тебе-то что? – говорил он, – разве ты влюблен в нее?…
И в самом деле, ведь она счастлива, ведь она больше ничего не требует, ведь она отрекается от сердца… Я должен радоваться ее счастию.
Так, по крайней мере, говорит нравственность.
Вчера было обручение. Она стояла веселая и спокойная, но на жениха смотрела она как на что-то совершенно чуждое и постороннее.
После обручения он пустился в нежности; она невольно отворачивалась.
И между тем – она была весела!
Все были довольны. Отец ее был пьян.
Когда мы шли домой, ночь была холодная, светлая: месяц вырезывался светло и ярко. Во мне жило в эту минуту прошедшее, я снова мечтал, я забылся… Нет, нет, – мое блаженство, мое страдание – только мое и ничье более; другие – не поймут его, ибо не знают его, ибо другие – от мира.
Но зачем же сердце просит доверенности, зачем стремится оно жадно разделить каждое святое, прекрасное впечатление?…
…Поговорим, мой милый,О Шиллере, о славе, о любви! – [14]14
Намек на пушкинские строки из стихотворения «19 октября» (1825):
Поговорим о бурных днях Кавказа,О Шиллере, о славе, о любви.сказал мне нынче Вольдемар, с тою редкою обаятельною улыбкою, за которую я забываю все пытки, какими он меня мучит.
Я до зари просидел у его постели, слушая его рассказы о первых грезах его поэтического детства, читая его стихи, рассказывая ему свои верования… Да! Этот человек один из немногих избранников искусства – и у меня есть назначение около него…
Благодарю Тебя, боже, за это назначение, благодарю Тебя за смирение, которое вера в Тебя, навеки живущего, сообщила мне – больному, падшему, утомленному.
Да будет воля Твоя, Отче!
Алеет заря… розовым сиянием озарена моя маленькая комната, портрет матери на стене и в углу крест божественного Учителя. Все мое со мною.
Пора заснуть, пора увидеть светлый, милый образ!
Боже, боже, сжалься над нею, сжалься надо мною… осуди меня на вечное мучение, но спаси ее.
Бедный ангел, бедное дитя… ужели ты осуждена последним, роковым судом?…
Палачи, демоны… о Спаситель, Спаситель, вырви ее из когтей их!..
Спаси ее, спаси ее!..
О! неужели только за то проклята ты, мое дитя, что ты чиста и прекрасна, что ты нежна, что пытка упреков и жалоб ужаснее смерти и несчастия…
Спаситель, я во прахе перед Тобою, я готов на муки и страдания.
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
Целую ночь, длинную, бессонную, страшную ночь провел я в рыданиях и стонах. Неужели спасения нет!..
За нами прислали вчера: мать лежала в постели больная, и потому только мы одни с отцом пошли к ним. Приходим – все по обыкновению: за столом Елисеич и будущий зять с красными физиономиями, и перед ними графин с ерофеичем. Матушка недовольна будущим зятем, что мало приносит подарков, и ругает мужа за то, что он только-де и знает, что с раннего утра наливает глаза, что она-то-де уж такая несчастная и т. п.
Я сел играть по обыкновению; она стояла подле меня прекрасная, молодая, с огненным румянцем на щеках, с тихо волнующеюся грудью…
Мы говорили – о чем мы говорили? – не знаю.
– Мне завидуют многие, – сказала она вдруг с горькою улыбкою.
– Вам?
– Да, – продолжала она так печально и жалко… – Mon fr`ere, mon fr`ere, je suis bien malheureuse! [15] – прошептала она едва слышно, склонивши голову на руку.
– А зачем вы не слушали меня, когда я говорил вам о сердце?… – отвечал я почти со слезами.
– Я вас не знала, простите меня… – И она подала мне руку, которую пожал я сильно.
15
Брат мой, брат мой, я очень несчастна! (франц.).
Глаза ее были влажны… я почти плакал.
– На жизнь и на смерть? не правда ли?… – говорил я, не выпуская ее руки.
Мы долго сидели молча, смотря друг на друга. Ее бедная, стесненная, воздушная душа была, казалось, счастлива, нашедши для себя свободу и пространство излиться…
И тихо и грустно лилась из девственных уст печальная исповедь жизни, однообразной, но трепетной, но исполненной ожиданий, исповедь души светлой и воздушной, осужденной на душную и грубую темницу, исповедь молодости, жажды, желаний, встречающих на каждом шагу грубые противоречия, отвратительные оскорбления… Передо мной раскрылась святыня этого юного сердца, и я понял, что даже вечная ложь была заслугою в этой благородной природе, была чувством иного, лучшего назначения – и я готов был поклониться в ней самой лжи…