Шрифт:
Пруд качал в себе звезду,
Гнулись травы зыбко,
И мелькала там в пруду
Золотая рыбка.
Хоть не видели ее
Музыканты бала,
Но от рыбки, от нее
Музыка звучала... и т. д.
Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой, душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды.
Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта.
Я помню приходил ко мне один большевик - это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только некрасовское:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих...
Прочел, будто чихнул четыре раза.
Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает:
Ландыши, лютики, ласки любовные,
Миг невозможного, счастия миг.
– Что за вздор, - говорит. - Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл.
– Ну, так вот слушайте, - сказала я. И стала читать:
Я дам тебе звездную грамоту,
Подножием сделаю радугу,
Над пропастью дней многогромною
Твой терем высоко взнесу...
– Как? - спросил он. - Можно еще раз?
Я повторила.
– А дальше?
Я прочитала вторую строфу и потом конец:
Мы будем в сияньи и пении
Мы будем в последнем мгновении
С лицом, обращенным на юг.
– Можно еще раз? -попросил он. - Знаете, это удивительно! Собственно говоря, смысла уловить нельзя. Я по крайней мере не улавливаю. Но какие-то образы возникают. Интересно - может, это дойдет до народного сознания? Я бы хотел, чтобы вы мне записали эти стихи.
Впоследствии, во время революции, мой большевик выдвинулся, стал значительной персоной и много покровительствовал братьям-писателям. Это действовала на него магия той звездной грамоты, которую понять нельзя.
* * *
Бальмонта часто сравнивали с Брюсовым. И всегда приходили к выводу, что Бальмонт истинный вдохновенный поэт, а Брюсов стихи свои высиживает, вымучивает. Бальмонт творит, Брюсов работает. Не думаю, чтобы такое мнение было безупречно верно. Но дело в том, что Бальмонта любили, а к Брюсову относились холодно.
Помню поставили у Комиссаржевской "Пелеаса и Мелисанду" в переводе Брюсова. Брюсов приехал на премьеру и во время антрактов стоял у рампы лицом к публике, скрестив руки, в позе своего портрета, работы Врубеля. Поза напыщенная, неестественная и для театра совсем уж неуместная, привлекала внимание публики, не знавшей Брюсова в лицо. Пересмеиваясь, спрашивали друг друга: "Что означает этот курносый господин?"
Ожидавший оваций Брюсов был на Петербург обижен.
КАК ВСТРЕТИЛАСЬ Я С БАЛЬМОНТОМ
Прежде всего встретилась я с его стихами. Первое стихотворение, посвященное мне, было стихотворение Бальмонта.
Тебя я хочу, мое счастье,
Моя неземная краса.
Ты солнце во мраке ненастья,
Ты жгучему сердцу роса.
Посвятил мне это стихотворение не сам Бальмонт, а кадет Коля Никольский, и было мне тогда четырнадцать лет. Но на разлинованной бумажке, на которой старательно было переписано это стихотворение, значилось "посвящается Наде Лохвицкой". И упало оно, перелетев через окно, к моим ногам, привязанное к букетику полуувядших ландышей, явно выкраденных из вазы Колиной тетки. И все это было чудесно. Весна, ландыши, моя неземная краса (с двумя косичками и веснушками на носу).
Так вошел в мою жизнь поэт Бальмонт.
Потом, уже лет пять спустя, я познакомилась с ним у моей старшей сестры Маши (поэтессы Мирры Лохвицкой). Его имя уже гремело по всей Руси. От Архангельска до Астрахани, от Риги до Владивостока, вдоль и поперек читали, декламировали, пели и выли его стихи.
– Si blonde, si gaie,si femme, - приветствовал он меня.
– А вы si monsieur, - сказала сестра.
Знакомство было кратковременным. Бальмонт, вероятно, неожиданно для самого себя, написал стихотворение, подрывающее монархические основы страны, и спешно выехал за границу.
Следующая встреча была уже во время войны в подвале "Бродячей Собаки". Его приезд был настоящая сенсация. Как все радовались!
– Приехал! Приехал! - ликовала Анна Ахматова. - Я видела его, я ему читала стихи и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью - меня, Анну Ахматову.
Его ждали, готовились к встрече, и он пришел.
Он вошел, высоко подняв лоб, словно нес златой венец славы. Шея его была дважды обвернута черным, каким-то лермонтовским галстуком, какого никто не носит. Рысьи глаза, длинные, рыжеватые волосы. За ним его верная тень, его Елена, существо маленькое, худенькое, темноликое, живущее только крепким чаем и любовью к поэту.