Уайльд Оскар
Шрифт:
Жизнь в лоне семьи казалась тебе смертельно скучной. «Кислое вино родного очага», как ты образно выражался, было тебе «не по вкусу». Зато, став моим другом, ты получил возможность «вкушать самых изысканных вин», да еще под аккомпанемент интеллектуальных бесед. А в тех редких случаях, когда тебе не удавалось меня отыскать и присоединиться ко мне, ты, в качестве паллиатива, выбирал себе общество крайне сомнительных типов, и это не очень-то льстило моему самолюбию.
Опять-таки ты считал, что, отослав через адвоката письмо своему отцу (в нем ты заявлял, что скорее откажешься от выплачиваемых им тебе в качестве содержания двухсот пятидесяти фунтов в год – за вычетом, насколько я знаю, твоих оксфордских долгов, – чем порвешь нерасторжимую дружбу со мной), ты совершил героический поступок и поднялся до вершин самоотверженности и самопожертвования.
Но отказ от такой сравнительно скромной суммы, уходившей у тебя в основном на мелкие карманные расходы, вовсе не означал, что ты готов отказаться хотя бы от одной из своих роскошных привычек или перестанешь сорить деньгами. Напротив, твои аппетиты к шикарной жизни никогда до этого не были столь непомерными.
За восемь дней, проведенных в Париже, я истратил на себя, на тебя и на твоего слугу-итальянца почти сто пятьдесят фунтов. На одни обеды у Пайяра ушло восемьдесят пять фунтов. При таком образе жизни, даже если бы ты обедал один и начал бы экономить на развлечениях, выбирая самые из них дешевые, твоего годового содержания едва бы хватило на две-три недели.
Столь демонстративно отказавшись от отцовской помощи, пусть она и была незначительной, ты решил, что наконец-то получил полное оправдание жить на мой счет.
При каждом удобном случае ты совершенно серьезно говорил об отказе от денег отца как о своего рода подвиге и на этом основании постоянно выкачивал деньги – главным образом, разумеется, у меня, но частично, насколько я знаю, и у своей матери. Это всегда огорчало меня, тем более что тебе никогда не было свойственно чувство меры, – и в то же время ты ни разу, по крайней мере в моем случае, не произнес ни единого слова благодарности.
Забрасывая своего отца грозными письмами, дерзкими телеграммами и оскорбительными открытками, ты считал, будто сражаешься на стороне своей матери, выступаешь в роли ее защитника, мстишь за все те горести и обиды, которые она от него претерпела. Но это было заблуждением с твоей стороны – возможно, самым большим в твоей жизни. Если ты хотел таким образом отплатить отцу за зло, причиненное им твоей матери, полагая, что в этом состоит твой сыновний долг, то выбрал ты, мягко говоря, не самый удачный способ. Лучше бы ты постарался стать для нее действительно хорошим сыном и поступал бы с ней по-сыновнему, а не так, как ты привык поступать, и тогда она не боялась бы заговаривать с тобой о важных делах, не вынуждена была бы постоянно оплачивать твои долги и у нее не болело бы сердце из-за тебя.
А вот твой брат Фрэнсис всегда утешал ее в горе, был с ней ласков и добр всю свою недолгую, рано отцветшую жизнь. Вот с кого тебе следовало брать пример.
Неужели ты и в самом деле считал, что, если бы тебе удалось, используя меня, засадить отца за решетку, ты сделал бы свою мать счастливой? В таком случае ты сильно ошибался, а если хочешь узнать, какие чувства испытывает женщина, когда ее муж и отец ее детей сидит, облаченный в полосатую тюремную одежду, в тюремной камере, то напиши моей жене и спроси у нее. Уж она-то расскажет тебе об этом во всех подробностях.
Должен сказать, что у меня тоже были свои иллюзии. Я ожидал, что жизнь моя будет искрометной комедией, в которой ты сыграешь одну из самых блестящих ролей. Но она обернулась отвратительной и мрачной трагедией, и именно тебе была в ней отведена самая страшная и зловещая роль. С тебя была сорвана личина радости и лучезарности, вводившая в заблуждение и сбивавшая с толку не только меня, но и самого тебя.
Теперь, надеюсь, ты имеешь хоть какое-то представление, как мне сейчас тяжело. В одной из газет, кажется в «Пэлл-Мэлл», я как-то прочитал заметку по поводу генеральной репетиции одной из моих пьес, и в ней про тебя было сказано, что ты следуешь за мной, как тень.
Так вот, здесь, в тюрьме, за мной следует, словно тень, память о нашей дружбе, ни на миг не оставляя меня. Она является ко мне ночью и будит меня, чтобы без конца повторять одну и ту же историю, уныло и монотонно, лишая меня сна до рассвета. А на рассвете она возвращается вновь и следует за мной в тюремный двор, где заставляет меня во время утренней прогулки разговаривать с самим собой.
Я вспоминаю мельчайшие подробности наших ужасных ссор за все эти роковые годы нашей дружбы, и нет ни одной из них, которая хотя бы раз не воскресла в тех закоулках мозга, где гнездятся скорбь и страдание. Каждая натянутая нотка в твоем голосе, каждый резкий жест, каждое подергивание твоих нервных рук, каждое раздраженное слово, каждая ядовитая фраза снова и снова всплывают в моей памяти. Я вижу каждую улицу и набережную, вдоль которых мы бродили, каждый дом и дерево, мимо которых мы проходили. Я помню, какое время показывали стрелки часов в каждую из наших ссор, куда в это время несся на крыльях ветер, какого цвета и формы была луна.
Знаю, есть лишь один ответ на все, что я высказал тебе в этом письме, одно объяснение, и оно очень просто: ты любил меня. Да, все эти два с половиной года, в течение которых Судьба сплетала в единый алый узор нити наших с тобою судеб, ты и вправду любил меня. Я уверен, что это так.
Как бы ты ни поступал со мной, я всегда чувствовал, что в глубине твоей души живет любовь. Да, я прекрасно понимал, насколько притягательны для тебя и мое положение в мире искусства, и тот интерес, который я всегда вызывал у людей, и мои деньги, и та роскошь, в которой я жил, и тысячи разных мелочей, делавших мою жизнь столь увлекательной и необыкновенной, но в то же время я знал, что тебя влекло ко мне нечто гораздо более непреодолимое, чем все это, и что ты любил меня намного больше, чем кого-либо другого в своей жизни.